Опубликовано: 06 сентября 2014 10:11

Циолковский. Попрежнему гений?

Мне казалось, между прочим, что писать о Циолковском будет скучно. Известно, что только книг и крупных исследований о нём написано около четырёхсот. Все известные факты и мелочи жизни его там подробно уже изложены. Они кочуют из одного источника в другой и никак не меняют устоявшегося канонизированного образа. Если выбрать из этого печатного моря даже самое интересное, то и этим вряд ли можно угодить ожиданиям теперешнего читателя. Нынешний читатель хочет видеть дальше, а потому и копать для него надо глубже. И вот оказалось, что не эти книги надо было читать. Сам Циолковский тоже написал больше четырёхсот разных статей и книжек, в том числе и о своей собственной жизни. Опубликовано из этого разнообразия не более полутора десятков его трудов, которые хоть как-то вписывались в формат ушедшего времени. Остальные до сей поры скрыты были в застенках спецхранов и строгих к допуску архивов. Вот это и есть самые интересные места для раскопок. Скажу заранее, то, что писал Циолковский о себе, то, как он думал о будущем и какого человека изобретал для этого будущего, очень далеко от того, что разрешили нам знать. Вот какая оказывается штука, Циолковский, которого выставила эпоха в витрине своих образцовых достижений и идеальных изделий вовсе не тот, какой он есть на самом деле. Тесно ему и душно стало быть экспонатом, витринным манекеном и он опять ожил, смущая как и прежде своей непохожестью на всякий выдуманный идеал. Нищий и роскошный, сумасшедший и неистовый, ничего не успевший и ко многому приблизившийся, безбожник и бесконечно преданный Христу. Тут хочу я предупредить, у меня вовсе нет желания унизить историческую личность, как это теперь бывает сплошь и рядом с нашим братом, пытающимся своими несовершенными средствами разглядеть героев прошлого сквозь годы, отделившие их от нас. Сквозь марево времени мы, разумеется, можем не угадать важное. Можем сквозь эту толщу воспринять далёкое своим несовершенным взглядом превратно, а то и вовсе в искажённом виде. Ещё я хочу предупредить, что очерк этот, чувствую уже, не смогу привести в законченный и однозначный вид. Образ того человека, которого я вижу перед собой после долгого чтения его неизвестных философских и бытовых сказаний, потребует, как и прежде требовал, новых коллективных усилий. Только так мы можем разобраться во всём окончательно. И себя оградить хочу, не дай мне Бог сбиться в этом своём повествовании на пошлый тон какого-нибудь очередного ниспровергателя, обидчика безответных. Это надоело уже. Прошлое наше всё сплошь укреплено опорами и сваями, на которых продолжает держаться наш нынешний дом. Вынуть одну, и вся постройка может рухнуть…     

 

Жуткие приключения котёнка

Шёл однажды учитель провинциального городка Калуги Константин Циолковский по улице. Было слякотно и дождь моросил. Он кутался в живописный свой балахон, который со времён Пушкина назывался крылаткой. Это была единственная в его гардеробе вещь с претензией на щегольство. Бронзовые застёжки с мордами львов тускло вспыхивали иногда на сером фоне сумеречного русского захолустья. Вдруг видит Циолковский, что ребятишки соседские топят в придорожной канаве котёнка. От смертного ужаса глаза у котёнка стали круглые как циферблат.

— Вы что же это делаете, изверги, — возопил учитель, подымая из грязи хворостину. Ребятишки прыснули от него, как вспугнутые воробьи.

Циолковский, присев перед канавой на корточки, так что чёрные полы крылатки мгновенно напитались скучной осенней влагой, поднял умирающее животное и спрятал его в широком своём рукаве.

Через день котёнок уже тёрся об учительскую ногу в подшитом валенке и просил молока. Напившись молока, включал невидимый маленький органчик и пытался уснуть.

Тут настигла его новая беда.

Циолковский хронически болел космосом. Он к этому времени изобрёл центробежную машину, могущую показать и измерить космические перегрузки, которые выпадут на долю путешественника во Вселенной. Центрифуга была маленькой, неземную давящую силу в ней надо было раскручивать от руки. Первым перегрузки испытал таракан. По виду успешно. Выпущенный на волю, таракан рысью кинулся прочь, и не кругами даже, как ожидалось, а по прямой. Значит, перегрузки не туманят мозги. Если они у таракана, конечно, есть.

Пришла очередь котёнка. Бедный, бедный котёнок. Он орал, наверное, своим нечеловеческим голосом, заключённый в центрифугу. Дети, числом шесть, поднимали голову к потолку. Им не велено было никогда подниматься к отцу в «светёлку», как названа верхняя лабораторная и опытная антресоль в доме Циолковских на будущей улице Циолковского № 79. Впрочем, котёнок многократную перегрузку тоже выдержал. Его только стошнило, наверное. Значит, мозги у него точно были, и они кружились. Этот котёнок первым на земле испытал то, что лет через сорок станет принадлежностью исключительно достойных людей, награждать и почитать которых будут так, как никого до той поры. Котёнок тоже лишнюю порцию молока заработал этим своим участием в исключительном и невиданном эксперименте. Мог ли он знать, что заря космической эры, занимавшаяся в неподходящей обстановке некоторого убожества и нищеты, высветит и его мордашку, очаровательную несмотря ни на что. Потом он, Циолковский, напишет примерно так: Я ещё давно делал опыты с разными животными, подвергая их действию усиленной тяжести на особых центробежных машинах. На центробежной машине я усиливал их вес в пять раз. Такие же опыты я производил и с насекомыми. Ни одно живое существо мне убить не удалось, да я и не имел этой цели, но только думал, что это могло случиться. Помнится, вес рыжего таракана, извлечённого из кухни, я увеличивал в триста раз, а вес цыплёнка — раз в десять; я не заметил тогда, чтобы опыт принёс им какой-нибудь вред… Подвергал и себя экспериментам: по нескольку дней ничего не ел и не пил. Понял, что астронавт лишение воды может выдержать только в течение двух дней. По истечении их я на несколько минут потерял зрение...

Так что тут налицо две разные стороны человека. Одна его часть вполне симпатичная: пожалел котёнка и спас его. Это говорит о доброй в нём душе. Вторая часть этого человека фанатичная и одержимая. Он не пожалеет ни то что котёнка, а и себя, чтобы узнать нечто, что влечёт его неодолимо. И эта вторая его умозрительная и метафизическая часть руководит им гораздо чаще и решительнее, чем часть душевная и сердечная.

Вот это и есть истина о Циолковском. Вот что главное. Он тогда, в своём времени, создавал в воображении нас, теперешних, а мы, которые были тогда, создали его самого.

 

Гения выберут на собрании

Два эти имени теперь чаще всего оказываются рядом — Мичурин и Циолковский. Фразы, которые стали их самоэпитафией, годные для могилы и для памятника, почти что точно повторяют одна другую. «Мы не можем ждать милостей от природы, взять их у неё — наша задача», так сказал Мичурин. «Планета есть колыбель разу­ма, но нельзя вечно жить в колыбели», добавил Циолковский. Сходство тут в духовном посыле. В обоих случаях человек противопоставлен собственной сути, земному порядку и согласию с природой. Есть в обозначенных целях и тот неблагоразумный задор, который вырывает гордого человека из общей гармонии, определённой ему всем мудрым строем вселенной.

Образ Мичурина уже утратил для нас тихо и мирно своё былое обаяние. Теперь память о нём переместилась в кунсткамеру истории, в тот её уголок, где подобраны образцы чудаков, сделавших замах на неосуществимое. Станет ли то же самое с Циолковским, определит уже самое ближайшее время. Но с ним будет всё не так просто.

При имени Циолковского, прежде всего в воображении возникает ракета и её космический путь. С этим вроде всё ясно, но тут-то и кроется непонимание. Именно это сразу искажает суть его страстных и безумных порывов, всех его пророчеств и указаний. Сам он считал себя единственным достойным вселенского размаха философом. И, в общем-то, это правда. Ракета ему понадобилась просто как грубое и несовершенное техническое средство, которым будет со временем исполнена его идеальная и высокая мечта. Реализуется его грандиозный план — приблизить человека к неслыханному счастью стать гражданином солнечной системы и её окрестностей. И время для ракеты наступит ещё ох как нескоро: «Многие думают, что я хлопочу о ракете и беспокоюсь о её судьбе из-за самой ракеты. Это было бы глубочайшей ошибкой. Ракеты для меня только способ, только метод проникновения в глубину космоса, но отнюдь не самоцель. Не доросшие до такого понимания вещей люди говорят о том, чего не существует, что делает меня каким-то однобоким техником, а не мыслителем. Так думают, к сожалению, многие, кто говорит или пишет о ракетном корабле. Не спорю, очень важно иметь ракетные корабли, ибо они помогут человечеству расселиться по мировому пространству. И ради этого расселения я-то и хлопочу. Будет иной способ передвижения в космосе — приму и его. Вся суть — в переселении с Земли и в заселении Космоса. Надо идти навстречу, так сказать, космической философии! К сожалению, наши философы об этом совсем не думают. А уж кому-кому как не философам следовало бы заниматься этим вопросом. Но они либо не хотят, либо не понимают великого значения вопроса, либо просто боятся… Представьте себе философа, который боится! Демокрита, который трусит! Невозможно!» Предполагаемое поведение Демокрита тут, очевидно, должно иллюстрировать творческое бесстрашие самого Циолковского.

Ещё позже Циолковский признавался: «Долго на ракету я смотрел, как все: с точки зрения увеселений и маленьких применений. Она даже никогда меня не интересовала в качестве игрушки».

Стараясь ответить на вопрос, когда же он всерьёз заинтересовался ракетами, Циолковский в 1911 г. писал: «Не помню хорошо, как мне пришло в голову сделать вычисления, относящиеся к ракете. Мне кажется, первые семена мысли заронены были известным фантазёром Жюлем Верном; он пробудил работу моего мозга в известном направлении».

И вдруг случайно попалось мне нечто исключительное. Это уже, когда о Циолковском мне захотелось знать доподлинно, и я не пропускал о нём ни одной опубликованной мелочи, ни теперешней, а особенно давней, из времени становления его славы. Вот как ещё однажды объяснился сам Циолковский: «Кажется, вот как. Какой-то г. Фёдоров издал брошюрку, где уверял, не доказывая, что можно летать, взрывая порох или выпуская пар… Мысль не оригинальная, и не понимаю хорошенько, как эта брошюрка… могла толкнуть меня на серьёзное исследование. В результате получился обширный труд, который указал мне на нечто великое, чего я никак не ожидал».

Позже Циолковский уточнит, что эта брошюрка неизвестного Фёдорова станет для него тем же, чем было яблоко для Ньютона: «Никто не упоминал до меня о книжке Фёдорова. Она мне ничего не дала, но всё же она толкнула меня к серьёзным работам, как упавшее яблоко к открытию Ньютоном тяготения».

Книжка и идея неведомого Фёдорова произвели в его голове и всей будущей жизни решительный тарарам и переворот. Этот момент меня заинтересовал. Ни о каком Фёдорове, натолкнувшем Циолковского на идею заселить космос именно с помощью ракеты, я до сей поры не слыхивал. Об этом не было сказано нигде в громадном социалистическом циолковсковедении. Во всяком случае, в том, которое я осилил. Впрочем, тайна эта была понятна. Самородные дарования, потребные той поре, обязаны были самостоятельно и без указок приходить к гениальным прозрениям. Эпоха, двинувшая отдельно взятую часть света вперёд небывалым путём, стала прибирать к рукам и всё прочее неизведанное. Так что всякий, кто провозглашал нечто ценное и революционное становился пионером, первооснователем и пророком. Так было нужно молодой республике советов, страдавшей отчасти комплексом неполноценности. И это, в конце концов, станет личной драмой самого Циолковского ещё при жизни. Драма эта отразится непременно и на посмертной репутации его гения.

Итак, ракета в его воображении была только приблизительным и начальным инструментом, который даст первый толчок невиданной космической эволюции людей, погрязших в своём земном несовершенстве и ничтожных возможностях. Ракета выбросит человека в космос, а дальнейшее завершит новая космическая эволюция. Конечный пункт этой последней эволюции в том, чтобы превратить человека в солнечный луч, в сгусток лучезарной энергии, заряженной вечным покоем и радостью. Может быть, это было бы и неплохо, конечно. Покой — штука замечательная, и плохо, что он нам пока только снится.

И предварительный доракетный путь для этого у Циолковского есть. Свой собственный. Вот тут-то и становится он, Циолковский, уязвим для разного рода выпадов. Довольно злых иногда, а возразить бывает очень трудно. Иногда и невозможно.

Вот, например. Самая страстная мечта его — заселить космос земным человечеством. И тут первая загвоздка. Циолковский убеждён, что вселенная заполнена уже во многих местах совершенным космическим населением. Неизбежны встречи с ним. И Циолковскому становится заранее неловко за своих земных посланцев. Они глупы бывают и не все достаточно красивы. Как бы там, в космосе, не опростоволосились они на торжественных собраниях по поводу их приёма во всеобщее вселенское братство. А то полезут, куда ни попадя, в своих смазных сапогах и неумением изящно высморкаться. Или чесноком кто дыхнёт на какого-нибудь дипломатического работника с планеты Альфа Центавра. Срамота. Испортится что-нибудь в его, дипломата с Альфа Центавра, нежной и высокоорганизованной конституции. В том обществе, в каком вращался всю жизнь Циолковский, это было привычным делом. И этого он не любил.

Значит, прежде чем соваться со свом суконным рылом и сермяжным нутром в небесные жители, надо измениться всему земному человечеству. И тогда он придумывает вот какой замечательный план. Он обращается в 1916 году к правительству России с брошюркой «Горе и гений», в которой изложен проект коренного усовершенствования русского человека. Заметим в скобках, что происходит это в самый напряжённый и пагубный для России год мировой войны. Год, поставивший её на грань гибели!..

«Пусть путём печати или другим способом будут всем известны высказанные здесь идеи и пусть, после этого, каждый посёлок с разрешения и одобрения правительства порекомендует несколько человек; каждое правительство в виде опыта будет делать это на свой или общественный счёт».

Высказанные же идеи заключаются в следующем. Нужно вырастить для космических нужд новую когорту людей, которые все сплошь будут гениями. С которыми не стыдно было бы представительствовать перед совершенным населением множества солнечных систем. Надо создать на земле громадные поселения, совершенно изолированные от остальной земной жизни, в которых бы обитали, работали и размножались (в основном — размножались) выдвинутые поселковым народом (с разрешения и одобрения правительства) избранные его представители. Их, гениев, будут избирать на общих собраниях посёлков, а в деревнях сельским сходом. Избранниками становятся те, у которых наблюдаются первоначальные неординарные задатки. Их, начальных гениев, надо в массовом порядке передать в комфортабельные инкубаторы, чтобы они не отвлекались на посторонние, кроме размножения, дела и усовершенствовать их до вселенских образцов. В поселениях, где будут плодиться гении, общее собрание будет решать, кому и от кого получать потомство, кого из полученного приплода оставлять на племя, кого выбраковывать. «Общие собрания бывают в свободное время периодически, в определённый день и час». Впервые эволюция и отбор будут происходить в строгом соответствии с демократическим постановлением большинства. Это и будет народовластие высшего порядка.

До такого даже идеологи коммунизма, позже взвалившие на себя бремя преобразования России, не додумаются: «...молодые люди обоего пола сближаются без всякого препятствия и по взаимному согласию предполагают брак. Общество брак этот обсуждает. Председатель же его разрешает с правом произведения потомства более или менее многочисленного. Иногда утверждают брак, но не утверждают деторождение, если боятся плохого в каком-либо отношении потомства... Жизнь должна быть очень тесной, вернее — близкой, доступной для наблюдения, открытой. Она должна протекать в одном большом здании, что по математическим соображениям весьма выгодно в материальном отношении.

...Интересна мысль об искусственном оплодотворении женщин от высших мужчин без их участия. Полученное потомство опять оплодотворяется высшим мужчиной, и теоретически уже пятое поколение даёт почти совершенство. Аналогия — племенной бык, преобразующий стадо... Всякие низшие животные и несовершенные люди вроде калек, преступников и так далее совсем не должны быть нигде. Они умирают без потомства, умирают тихо и счастливо.

...Я не желаю жить жизнью низших рас. Жизнью негра или индейца. Стало быть, выгода... требует погасания низших рас...

…исчезнут унижающие нас половые акты и заменятся искусственным оплодотворением. Это размножение будет страшно быстро, так как огромная часть яичек (яйцеклеток) и сперматозоидов пойдёт в дело».

«Надо всем стремиться к тому, чтобы не было несовершенных существ, наприм., насильников, калек, больных, слабоумных, несознательных и т.п. О них должны быть исключительные заботы, но они не должны давать потомства. Так безболезненно, в возможном счастье они угаснут».

В другой работе он опять писал о том, что худшие особи будут иметь право жениться и выходить замуж, «...но право производить детей будут иметь только лучшие особи».

При этом он очень свободно, как во всяком своём труде, оперирует непомерными цифрами. Он полагает, например, что всякий гениальный и физически совершенный мужчина-производитель способен без труда оплодотворить не менее тысячи женщин. И результат мгновенно станет такой, что людей станет больше в тысячу раз. И большинство станут гениями. Если будут и среди них слабоумные, к примеру, то их надо будет изолировать от общества, кастрировать и каким-то неизвестным способом заставить быть счастливыми до самой смерти.

Говорят, что в последнее время в Калуге наблюдается некоторый бум на имя и идеи Циолковского. Молодые люди спортивного телосложения требуют от администрации профинансировать коллективную жизнь в поселениях космической ориентации, которые планируют назвать «биологическими делянами КЭЦ». Понятно, что КЭЦ это аббревиатура, образованная от имени — Константин Эдуардович Циолковский. Может быть, ребятишки и планируют так наладить, наконец, массовое производство генетического материала исключительного достоинства?

Что ж, дело это вполне увлекательное.

Я вот думаю, почему до сей поры ни один писатель, пусть даже и фантаст, не догадался в высоко художественной форме развернуть этот плодотворный во всех смыслах сюжет с грандиозной утопией Циолковского.

Представьте себе, какие замечательные возможности для талантливого режиссёра таит, например, такой вот оборот. После революции идеи калужского пророка, наконец, пошли в дело. В глухой деревне строят шикарный, непохожий на остальные, коммунистический дом для производства пролетарских гениев. Прежних гениев почикало ЧеКа и сильно сократили ленинские высылки целыми пароходами.

Приходит распоряжение восстановить гениев опять из того же Губчека. Не могут же не участвовать в столь архиважном деле чекисты. На сельском сходе выбирают гения. «Кого-кого, — переспрашивает безродный старик по прозвищу Козий Зоб, — какое такое бдение?». «Ишь ты, комуняки что удумали, — отвечает ему шипящим змеиным шепотом злобный подкулачник, затаивший контру, — чтоб анделей небесных, значит, извести на небеси, они змия  огненного прилучить хотят, чтобы он сюды летал и девок наших портил, окаянный…».

Выбирают в первые гении, по плохому знанию существа дела, конечно, Николку-блаженного, деревенского юродивого, поскольку тут, в деревне, издавна знают, что юродивый ближе всех к Богу располагается, от кого же ещё «андели» могут произойти. Ему выбирают лучших деревенских девок и одну попову дочку. Всех запирают в шикарную избу. У дверей — человек с наганом для чистоты опыта. Ему любопытно. Одолеваемый половым задором он все щели провертел своим орлиным проникающим взглядом.

Какие далее необычайные кроются тут страсти и сюжетные ходы! Вот гениев со всей России доставили в центр. Сколько ими было потрачено сил, сколько уловок было. Во-первых, на что ни пойдёшь, чтобы пробиться в гении. Да ещё к тому же с такой замечательной перспективой. Тот рай с гуриями, который обещан исламскому боевику, ведь это же ничто по сравнению с тем, что выпадает на долю мало-мальски сформировавшегося в каком-нибудь рабочем посёлке самородного выходца.

Там, на этой утопической территории категорически запрещена любовь, только физиология и ничего личного. Физиология, упорная и обильная потом, как работа на пашне, ради блага грядущего во цвете человечества. И это нельзя пускать на самотёк.

«Я разделяю оба пола (это он, Циолковский, говорит о нравственном распорядке в том утопическом поселении.Е.Г.). Если этого нет, то не будет и лучшего отбора, ибо мужчины тогда будут выбирать женщин за половую привлекательность, а женщины мужчин за то же, но не самых достойных в отношении общественности и науки, а тоже отчасти за их половую привлекательность. Отбор окажется пристрастным, односторонним. Мужчина всегда готов попасть под башмак женщины и превратиться в её раба. Также и женщина охотно делается рабой привлекательного мужчины. Так пусть же этого не будет».

Ну, а вдруг всё-таки любовь? Представьте историю фантастических Ромео и Джульетты в утопическом раю Циолковского. Их разделили, поскольку заподозрены они в том, что не могут дать подходящий плод для обширного вселенского сада. И вот они умерли, протестуя против насилия, пусть даже и во имя процветания будущего человечества. Кого тогда винить?

И что тогда делать с великой литературой, которая вся имеет основой своего величия как раз то, что связано у подавляющего нормального большинства людей с переживаниями аккурат вокруг этой самой «половой привлекательности». Именно ради которой люди безумствуют и без которой не могут представить себе красоты и смысла жизни. И что делать, если новые Ромео и Джульетта, начитавшись таких книг, тайно бросают этот ужасный рай и бегут в несовершенный и такой замечательный мир, в котором есть свобода простого человеческого счастья, ничем не обусловленного, бесполезного для развития галактического человечества. И вот уже разворачиваются сюжеты погоней и опасности в духе страшного фильма Мела Гибсона  «Apocalipso».

Что же делать с книгами, в каждой из которых настойчиво и мучительно «мужчины выбирают женщин за половую привлекательность, а женщины мужчин за то же самое…»? Они, мужчины и женщины, и не задумываются вовсе о главном тут грехе, который в том, что выбирают они «не самых достойных в отношении общественности и науки». А ведь эти книги будут, пожалуй, обязательно будут провоцировать идеальных поселян на необдуманные и незапланированные поступки против идеальной евгеники, будут сеять измену великой идее безукоризненного искусственного отбора. И это может больно ударить по будущим поколениям гениев. Отразится на чистоте эксперимента. Значит, книги по боку?

Да, похоже, книги надо будет запретить. Так же строго, как скоромные мясные блюда. Их и нет в означенных питомниках гениев. Циолковский тщательно ограждает своих идеальных питомцев от чтения. В его поселениях нет ни книг, ни библиотек:

«Общественный дом на несколько сот человек, составляющий население нескольких обществ, окружён научно возделанными полями и садами: устроен он согласно последнему слову науки. Он устроен главным образом из металла, искусственного камня и стекла. Он не сгораем и почти вечен. Он недоступен для паразитов и бактерий. Дезинфекция производится почти моментально посредством нагревания внутренности дома воздухом при ста градусах Цельсия. Температура — по желанию. Воздух абсолютно чист: без пыли и бактерий, — чище, чем наружи. Каждая семья имеет своё светлое помещение. Постоянные омовения — особые для мужчин, женщин и детей. Одежда лёгкая: только прикрывает наготу. Громадная экономия в одежде с соединением гигиенических выгод. Общие залы для каждого пола, возраста и разных занятий. Общие столовые, мастерские, больницы, школы».

Дальше идёт подробнейшее описание тех занятий, которые предлагаются молодым носителям здорового генетического материала в биологическом питомнике. Никто тут опять же не читает:

«Вот описание дня в доме. Я неженатый молодой человек. Сплю в общей холостяцкой. Так там тепло, что спать можно раздетым или в дневном чуть изменённом покрове. Тюфяком служит натянутая холстина. Просыпаюсь рано: бегу в ванную. Воды тёплой и холодной сколько угодно. Сбрасываю свой лёгкий покров и делаю омовение всего тела. Вместе с другими, в определённый час отправляюсь на обязательную работу: в данном случае на земледельческую. Мне приходится сидеть на автоплуге (самоходная машина), который, двигаясь, взрывает и разрыхляет почву. Надо следить за правильным ходом работы. Шесть часов обязательного труда, и всё кончено. Теперь я сам себе хозяин: могу делать, что хочу. В определённые промежутки времени я получаю подкрепление в виде растительной пищи — варёной, сырой или жареной — приготовленной весьма искусно, в особых печах, на основании научных исследований и многолетних опытов. Она состоит из обработанных овощей, фруктов, зёрен, сахару и т. д. Выбор пищи свободен и весьма разнообразен. Другие занимаются садом, воспитанием, преподаванием наук, искусств, ремёсел, технологий. Третьи наблюдают за малютками, больными; приготовляют пищу, наблюдают чистоту, порядок. Четвёртые отправляются на более или менее удалённые фабрики, чтобы провести в них тем меньшее число часов обязательного труда, чем работа тяжелее».

Его, Циолковского, отношение к литературе и чтению бесполезной беллетристики в какой-то степени обнаруживается и в том, что во всех многочисленных его сочинениях чисто литературная цитата встречается только единожды: «Как уст румяных без улыбки, без грамматической ошибки я русской речи не люблю…». Значит, роман в стихах Пушкина, он, надо думать, читал. Выписана она, эта цитата, демонстративно в одну строку, и это тоже говорит об отношении Циолковского к поэзии и её авторам. В зрелом возрасте взялся он, было, читать Шекспира. Но сразу и бросил «как непроизводительный труд». Тут он ещё и гордится собой, поскольку «то же о чтении Шекспира рассказывал про себя и Л. Толстой».

Миллирды лет (Циолковский никогда не скупится на время) будут существовать эти генетические инкубаторы, чтобы появился, наконец, человек, с которым не стыдно будет предстать перед обитателями далёких миров. Как он будет выглядеть и, главное, с каким достоинством явится в гости к уже сформировавшимся небожителям?

В работе «Ум и страсти» он нарисовал идеальную картину человеческих качеств, которые хотел бы видеть у людей будущего: «Разум настолько вырос, что теперь человек мог бы, по-видимому, существовать без низших средств бытия, то есть животных страстей, или инстинктов... Он мог бы жить, размножаться и быть счастливым без участия страстей. Не было бы тяжести жизни, но зато не было бы и жгучих радостей, коротких моментов насыщения и удовлетворения желаний... И сейчас многие люди не могли бы обойтись без страстей, потому что разум и воля их слабы. Но со временем путём искусственного подбора может быть произведено существо без страстей, но с высоким разумом... И человека неизбежно ждёт эта судьба, это преобразование».

Этот портрет будущего небожителя он постоянно переписывает и дополняет: «Естественный и искусственный подбор... в течение тысячелетий может выработать очень совершенные организмы, мало чувствительные к радостям и страданиям. Молодость их не очень восторгает, и старость их не очень мучает. Получается философское равнодушие, равнодушие Будды, величие нирваны. Не смертный покой, но жизнь, богатая делами, великими поступками, только философски спокойная. Она стоит на страже нашей планеты и распоряжается мудро жизнью и природой. Не позволяет она возникновению несчастий, горя, болезней, смертных агоний, грубых резких радостей, наслаждений и неизбежно сопутствующих им мучений. Не человек один будет застрахован от этих низких животных чувств, но и всё живое. Итак, да здравствует нирвана, нирвана бесполезных чувств, но не поступков!».

Тут, конечно, чувствуется его начитанность в языческом индуизме. Это он знает, и этим восторгается.

Постепенно требования к хранителям наследственной гениальности будут ужесточаться, так что дело дойдёт до того, что не будут выбраковываться только те «...особи, которые могут жить тысячи лет, будут притом наделены замечательной красотой, иметь достоинства высочайшего разума, ангельской добродетели и всемогущества. Все остальное будет негодным. Вот далее-то избыток людей и пойдёт на заселение солнечной системы».

Люди при этом реально потеснят богов. Самые совершенные из них будут управителями Вселенной.

Но прежде на земле произойдут величайшие и жестокие по своей сути изменения: «Не должно быть в мире несознательных животных, но и их не нужно убивать, а изоляцией полов или другими способами останавливать их размножение. Сейчас жители северных стран не могут обойтись без домашних животных, но со временем, когда каждый получит право на четыре десятины земли в тёплом климате, не только дикие, но и домашние животные окажутся излишними».

Тут сознаюсь, я не мог бы жить в мире Циолковского. И это, пожалуй, надо объяснить. Вспомнилась мне одна история, которую пережил я в Ботаническом саду, том, который принадлежит Академии наук. Когда я приехал в Москву, он оказался рядом с убогим спальным районом, в котором только и мог я поселиться. И то, что Ботанический сад оказался рядом, стало великой мне отрадой и утешением. И метро рядом со мной называется станцией Отрадное. Замечательное дело. Стал я ходить вместо театров и разного рода тусовок в сад. И, знаете, получал от того, пожалуй, что и большее удовольствие. И вот тут я расскажу, почему я не попал бы в благословенные кущи, населённые сверхчеловечеством Циолковского. Я оказался бы по его классификации в низшем составе производителей, а то и вовсе не годным к племенному делу. И вот почему.  

 

Учёный

В Ботаническом саду дикие утки вывели утят. И мы с женой опять ходим смотреть на это чудо. Без угощения туда ходить нельзя. Поэтому прежде заходим в попутный магазинчик, где можно купить булку или хлебный батон. Утки уже привыкли к этому и узнают нас. Между нами установилась некая тёплая связь. Мы подходим к берегу утиного пруда и какая-нибудь серенькая мать-героиня, угадав наши намерения, плывёт со всем своим выводком в нашу сторону. Мы крошим им хлеб и все удовлетворены и чуть счастливы. Корму уткам в прудах довольно. Но хлеб, как хочется мне думать, для утки и её детей что-то вроде конфетки. Небесполезное лакомство. А нам лакомством тут то, что мы чувствуем сладость добра. Город, в котором мы живём, похож на великую пустыню, где нужда носит человеческий песок, подобно ветру. Люди тут легки, как мухи, поскольку нет у них надобности друг в друге. Вот и носятся тут озябшие человеческие души, в надежде, что отыщется потребное тепло. Мы вот нашли за что зацепиться. Нас тянуло к уткам, а те тянулись к нам. Не бескорыстно, конечно, но, тем не менее, трогательным это казалось. Утки стали узнавать нас, и от того теплело на душе. Бог, задумывая гармонию, которую мы никак не можем постичь, полагал, наверное, что живое тепло мы будем черпать в доброте, в доверии к нам всех живых тварей. Малую часть этой всеобщей будущей гармонии мы и вкушали, приходя на берег утиного пруда с буханкой хлеба. Думаю, что в некоторые дни стоили эти минуты всего остального времени, полного неприметных томительных ненужных мыслей и дел.

И вот попался нам однажды у нашего пруда человек учёный. Он нам так и представился, для того, стало быть, чтобы слушали его и не сомневались. Чтобы знали, что его слова удостоверены в той тайной канцелярии, в которой ставят безошибочную печать на чистой неоспоримой истине. А истина была в том, что уток  хлебом, даже  белым и самого высокого качества кормить нельзя. Остатки хлеба и тот, который переработан бывает водоплавающим организмом, опускаясь на дно, действует там не во благо. Ненужный копится сероводород, нездоровый для прудовой экосистемы. Пруд вырождается от злокачественных газов, дающих устоявшейся жизни напрасный и вредный ход. А то и вовсе в один прекрасный, в кавычках, момент пруд может сгореть. Да, да, такие случаи бывали. Таким манером, например, горело Чёрное море в двадцать каком-то году, подожжённое молнией… Так что с точки зрения науки мы, совершенно определённо, наносим вред природе. И радость наша, и душевный восторг ложны, поскольку исходят от дремучего незнания сути вещей…

Луч истины проник в наше сознание. Хлеб уточкам мы носить перестали. Наша маленькая радость кончилась. И утки смотрели теперь на нас сначала с недоумением, потом с обидой и презрением, потом с безразличием. Мы стали чужими друг другу. Зарождающаяся гармония с природой, которая, на мой взгляд, и есть самая доподлинная красота, пропала. Мы стали равнодушными. И утки не стали счастливее от того, что мы познали, наконец, свет истины. Не стало у нас в душе этих уточек, и там стало больше пустоты. Не этому учит Циолковский. Пустоты в душе от расставания с земным быть не может в душе у человека с задатками гения. Нет, не принял, не рекомендовал бы он меня в своё царствие небесное.

Вспомнилось мне, как описывал путешественник араб ибн Батута древний обычай какого-то славянского племени. Там человека, которого замечали в желании просветить других сомнительной или праздной истиной, вешали на дерево с приговором: «Он угоден Богу!». Ждали когда человек, овладевший такой истиной, опадёт по частям на землю. И продолжали жить в счастливом неведении. Невежество и мракобесие, скажете вы. А я скажу, что так проявлялся коллективный человеческий инстинкт против досужего и неясного. И были они, те давние предки наши, от того чисты и здоровы духом.

В знании печаль, сказал Экклезиаст. Наконец-то и мы это ясно поняли.

Не подумайте только, что я, изложивши всё это, расписался в своей вражде к подлинному знанию, к цивилизации и прогрессу. Я сказал о частном случае своего неудовольствия наукой. Ведь и сам Циолковский считал, что всякий научный плод кроме сладости таит отраву. И всё, в конце концов, зависит от того, кто и с какой целью эти плоды пускает в дело…

 

Из людей — в электронные архангелы

И вот, наконец, апофеоз его философских целей: «...Гораздо скорее, проще и безболезненнее размножить уже готовые, более совершенные породы. Я думаю, мы на Земле не будем дожидаться, когда из волков или бактерий получится новый человек, а лучше размножим наиболее удачных его представителей.

...Кругом солнца, поблизости астероидов, будут расти и совершенствоваться миллиарды миллиардов существ. Получатся очень разнообразные породы совершенных: пригодные для жизни в разных атмосферах, при разной тяжести, на разных планетах... Впрочем, будет господствующий наиболее совершенный тип организма, живущего в эфире и питающегося непосредственно солнечной энергией (как растения)».

В таком виде люди будут существовать долго, может быть и вечно.

Всё многообразие земной и космической жизни будет сведено к этому. Не станет не только живого на земле, но и самой земли не станет: «Со временем Землю разберут до центра, чтобы образовать жилища и высшие существа, живущие кругом Солнца. Объём Земли покажется очень незначительным, если представить себе, что он расплюснут в полую сферу вокруг Солнца, проходящую на расстоянии Земли или через её орбиту…»

Места в космосе всем хватит.

А что, если не хватит?

«...Будем стараться иметь космический взгляд на вещи...»

Этот космический взгляд убийствен, как взгляд легендарного зверя василиска. «Человечество не останется вечно на Земле, но в погоне за светом и пространством сначала робко проникнет за пределы атмосферы, а затем завоюет себе всё околосолнечное пространство».

Робко начинавшаяся колонизация вселенной вскоре пойдёт гораздо смелее: Встречая при расселении зачаточные или уродливые формы жизни, высокоразвитые существа уничтожают их и населяют такие планеты своими, уже достигшими высшей ступени развития, представителями. Поскольку совершенство лучше несовершенства, высшие существа безболезненно ликвидируют низшие формы жизни, дабы избавить их от мук развития, от мучительной борьбы за выживание, взаимного истребления и пр. «Хорошо ли это, не жестоко ли? — спрашивает себя ничуть не смущённый Циолковский и с философским же спокойствием отвечает. — Если бы не было их вмешательства, то мучительное самоистребление животных продолжалось бы миллионы лет, как оно и сейчас продолжается на Земле. Их же вмешательство в немногие годы, даже дни, уничтожает все страдания и ставит вместо них разумную, могущественную и счастливую жизнь. Ясно, что последнее в миллионы раз лучше первого».

Вот и весь результат работы гомерического конвейера по промышленному производству гениев. Это звучит уже гораздо решительнее, чем стерилизация уродов и слабоумных. И тут ярлык «космического фашизма», которым уже робко начинают именовать философию Циолковского, никаким не кажется преувеличенным и диким по отношению к жалкому глухому полупомешанному гению из глухой русской провинции. И вот уже мне совсем не кажется случайной оговоркой по запарке и дискуссионным огрехом его взгляд на индейца и негра, как на существо низшего порядка, не имеющего права на жизнь наряду с бабочками, слонами, рыбами и лягушками. Подобное сумасшествие, увы, не так уж и безобидно. О таких гениях, которым дадена была власть, мы весьма и весьма наслышаны. Наше счастье, что у Циолковского не осталось слишком уж ретивых последователей в части именно этих его философских озарений.

И тут я, в определённой степени, хочу защитить его от своих же собственных намёков и, так сказать, инсинуаций.

И без влияния Циолковского, метод, предложенный им для России, широко использовался, например, в Североамериканских соединённых штатах, как называлась тогда Америка. Было это, конечно, позже прозрений калужского учителя физики, но, увы, гораздо раньше, чем этой практикой занялся Гитлер. Я хочу это особо подчеркнуть тут. Циолковский никак не повлиял в этом смысле ни на американцев, ни на Гитлера. Как ни на кого в Америке и Германии не повлиял он и своими догадками о завоевании космического пространства ракетными приборами. Там не могли его прочитать. Брошюрки свои, знаменитые теперь, он издавал за свой счёт микроскопическими тиражами и просмотреть их могли только те, кому он их лично посылал. В свободную продажу они не поступали. Это тоже надо отнести к личной трагедии замечательного самоучки, чьи пророчества, даже те, которые могли наградить истиной, оставались гласом вопиющего в пустыне. Сама евгеника, оказавшаяся всё-таки лженаукой, впервые пошла от научного любопытства сэра Фрэнсиса Гэлтона, который жил ещё в викторианскую эпоху. В 1863 году он уже носился с такой идеей, что если талантливые мужчины будут вступать в брак только с талантливыми и совершенными женщинами, их потомство будет исключительно качественным. И, наоборот, уроды будут давать вдвойне уродливое потомство. Я опять же не знаю, повлияло ли это в какой-то степени на общее мнение, но уже к 1924-му году в США насчитывалось 3000 принудительно стерилизованных. Принудительной кастрации подвергались преимущественно заключённые и умственно отсталые. В штате Вирджиния, например, первой жертвой такой принудительной операции стала семнадцатилетняя девушка — Кэрри Бак. Её мать к тому времени оказалась в сумасшедшем доме, а сама девушка без присмотра нагуляла ребёнка. Он по всем признакам показался некоторым компетентным лицам и органам ненормальным. Это и решило дело. Чтобы не случилось дальнейших преступлений против американской нации, юную мамашу стерилизовали. Правда, когда дочка Кэрри Бак пошла в школу, то выяснилось, что её способности ничуть не ниже, чем у сверстников, и девочка училась очень даже хорошо.

 

Тут и вспомнил я, как клялся только что никого с пьедесталов не теснить. Как же мне оправдать себя? Ведь я столько уже наговорил на бедного старика, а он мне и ответить-то не может…

А ведь ответил! Спасение моё может быть только в том, и я об этом должен заявить, всё сказанное выше не было у Циолковского серьёзным и окончательным словом. Свидетельство об этом я отыскал у самого Циолковского и у меня, сознаюсь, отлегло немного от сердца: «Никогда я не претендовал на полное решение вопроса. Сначала неизбежно идут: мысль, потом фантазия, сказка. За ними шествует научный расчёт. И уже, в конце концов, исполнение венчает мысль. Мои работы о космических путешествиях относятся к средней фазе творчества. Более чем кто-нибудь, я понимаю бездну, разделяющую идею от её осуществления, так как в течение моей жизни я не только мыслил и вычислял, но и исполнял, работал также руками» 

Слава тебе, Господи. Средняя фаза его творчества, оказывается — фантазия и сказка. А раз это сказка, то и спросу тут серьёзного быть не может. Не можем же мы судить Серого Волка за то, что он мечтал съесть Красную Шапочку.

Впрочем, в одном месте он опять проявляет философскую опасную последовательность: «Под видом фантастики можно сказать много правды…».

 

Возражение Фёдора Достоевского

Тут ещё бы надо сказать, что о будущем человечества не один Константин Циолковский думал тогда. А иные понятия о человеческом счастье, увы, порой кардинально расходятся с тем, как это задумано великим космистом из Калуги. В земных инкубаторах и космических поселениях, управляемых выборными богами, нет свободы воли и проявления характеров. Все беспокойные люди, люди яркой индивидуальности, вероятно, были заблаговременно кастрированы и не дали потомства, которое представляло бы хоть какие-то трудности председателям галактик в их безмятежном управлении небесными колониями и лагерями.

«Разум настолько вырос, что теперь человек мог бы, по-видимому, существовать без низших средств бытия, то есть животных страстей, или инстинктов... Он мог бы жить, размножаться и быть счастливым без участия страстей… Не человек один будет застрахован от этих низких животных чувств, но и всё живое…Войны, наконец, исчезнут, и армии станут исключительно трудовыми…».

Троцкий, кстати, введёт для русских эти трудовые армии в действие. Интересно, читал ли он перед этим Циолковского. Тогда, значит, осуществлённой можно будет считать и ещё одну придумку калужского мечтателя.

В скудной библиотеке Циолковского нет книг для «непроизводительного» чтения. Следовательно, и Достоевского в его книжном собрании не было. И он, Циолковский, так и не узнал, что Фёдор Михайлович, например, никак с ним не согласился бы. И пуще всего не согласился бы с тем, что человек без живых животных страстей и инстинктов и есть самый окончательный венец эволюции и царь вселенной. Я призываю тут авторитет другого русского гения, которого тоже не всегда считали нормальным, только для того, чтобы он, этот бесспорный авторитет помог мне выразить вот какую робкую мысль. Сказанное Циолковским не есть гениальное и окончательное прозрение, а просто точка зрения, каковых может быть ровно столько, сколько есть оригинально и смело мыслящих личностей, чьи предки не были кастрированы председателем галактики, дабы их потомство стало счастливо индифферентным и бесстрастным.  

В одном месте своих «Записок из подполья» Достоевский с весёлою и мудрой усмешкой, называя дальнейшие свои рассуждения «болтовнёй», обращается к лучшим благонамеренным умам, провозгласившим, как кажется, бесспорные и непробиваемые истины. Человек должен быть счастлив, сыт, чист наружно и внутри, безмятежен, у него должны быть в наличии такие, например, козыри подлинной демократии как свобода, равенство, благоденствие. Это именно то, что есть у гражданина вселенной, выдуманного Циолковским. Да кто же не мечтал об этом? А дальше? Это Достоевский спрашивает. Вот построили вы этот рай земной и космический. Железной рукой затащили человека туда. Да не станет ли он через неделю биться головой о стены, отгородившие его от прежней неразумной, тяжёлой, а часто и гадкой жизни?

Издавна люди ищут законы, которые управляют природой. Есть тут большие успехи. Особенно острые и проникновенные умы догадались о всеобщих законах, действующих на всём пространстве доступного для понимания материального мира. Подкинув камень, мы можем точно предугадать, как он будет вести себя в соответствии с теми законами. Для человека же таких расчётов не существует. Есть в человеке такая штучка, которую Достоевский определил в этой своей «болтовне», как «самостоятельное хотение». После того, как я прочитал его «Записки из подполья», я не могу, например, смеяться над такой вот, безусловно, ироничной бездонной фразой Кузьмы Пруткова: «Хочешь быть счастливым, будь им». Свободная воля человека действует мимо привычной выдуманной логики. Захочет человек быть счастливым, может быть и станет счастливым. Захочет страдать, и это ему не запретишь. Нельзя человеку желать горя, но и счастья ему не желайте с убийственной настойчивостью. «И с чего это взяли все эти мудрецы, что человеку надо какого-то нормального, какого-то добродетельного хотения? Человеку надо — одного только самостоятельного хотения, чего бы эта самостоятельность ни стоила и к чему бы ни привела».

И главное, как вы можете вести куда-нибудь человечество, если не знаете точно, что ему нужно. Большой это грех, распоряжаться человеческими судьбами, не выходя из рамок собственной ограниченности. Не потому ли досужие придумки о счастье обошлись человечеству такой большой кровью.

Вот первый великий и всеобщий закон Достоевского о человеке: «Своё собственное, вольное и свободное хотенье, свой собственный, хотя бы и самый дикий каприз, своя фантазия, раздражённая хотя бы даже до сумасшествия, — вот это-то всё и есть та самая, пропущенная, самая выгодная выгода, которая ни под какую классификацию не подходит и от которой все системы и теории постоянно разлетаются к чёрту».

Вот таков первый всемирный закон тяготения человека к воле творить собственную судьбу и самому распоряжаться ею. По собственному хотению и разумению. Может все эти социальные теории, вся социальная практика ни к чему пока не привели только потому, что этот всемирный закон Достоевского никак не учитывался в них?

Выходит, если гению безумца Циолковского противопоставить авторитет не во всём нормального великого мыслителя Достоевского, то мы и добудем искомое. Мы проникнемся здоровым недоверием к главным его, Циолковского, построениям, в том числе и о целесообразности завоевания (отнюдь в этом слове нет переносного смысла у Циолковского) космического безграничного пространства. Пороху у нас не хватит. И это уже в самом прямом и буквальном смысле. Наука знает, но этого предпочитают не замечать многие из тех, кто исповедуют космическую философию — для того, чтобы долететь хотя бы до центра Вселенной даже на самом современном топливе, нужна будет ракета величиной с Солнце. Это, кстати, следует из знаменитой формулы самого Циолковского, которую он предложил для расчёта стартового веса своих ракет. Ну а все варианты горючего, о котором ещё только бредят учёные-энергетики, могут в лучшем случае уменьшить её до размеров Луны... Циолковский и сам мог бы это легко вычислить, возможно, и вычислял. Но испугался думать об этом, поскольку весь его жизнерадостный космизм моментально разбился и умер бы от этих беспощадных сведений…

Впрочем, его исключительный ум оперировал только миллиардами лет, его любимая цифра была — биллион, не могу себе представить, что она означает. Именно столько лет человеческого развития он призывал в свидетельство, биллион лет были гарантией исполнения его прорицаний…

Так что нам пока остаётся любить и беречь нашу землю, многотерпеливую и благодатную колыбель человечества. Да ведь это и хорошо, что мы отряхиваемся от безрассудных грёз. Видно уж так и суждено нам до скончания веков оставаться в замечательной нашей юдоли и с умом обустраивать её и беречь, поскольку только в том и есть залог нашего будущего, в котором не будет сказки. Философия же Циолковского только подзадоривает опрометчиво нашу безумную беззаботность и самоубийственное разбойничье шествие по планете…

Так что Бог с ней, с философией. Вот скоро очнёмся мы, погрустим немного и станем приводить свою планету в порядок, как это всегда делал и нам завещал Маленький принц. Мудрости и гениальности в этом конечно не меньше, чем во всей философии разрушения, под каким бы соусом она не подавалась. Мы уже начинали как-то жить под заманчивым лозунгом: до основанья, а затем. Эта сказка у нас вышла со страшным концом. До сих пор в себя не пришли…

 

Циолковский в жизни

Печально становится на душе, когда вникаешь в саму жизнь Циолковского, в её сумрачные частности.

Вот одно только свидетельство, сделанное в ту пору, когда пытался набросать он вчерне эскизы громадных своих видений, коими хотел осчастливить навеки сирое человечество: «Маленькая квартира... бедность, бедность из всех щелей помещения; посреди — разные модели, доказывающие, что изобретатель немножко тронут: помилуйте, в такой обстановке отец семейства занимается изобретениями!».

В конце концов, начинаешь понимать, что в своей философии он был искренним. Ему не хотелось жить той жизнью, на которую он был обречён. Он погружался в грёзы, потому что там он переживал счастье, пусть и призрачное. Вот почему он тщательно избегал того, что эти грёзы могло разрушить. Возможно, потому и книг читал мало. Книги тогда, как это ни странно сознавать в нынешние времена, редко бывали бездарными. И они обладали властью возвратить его на грешную землю с её беспросветной нуждой, с бесконечною унылой борьбой за существование, целью которой был элементарный кусок хлеба. Книги эти, в конце концов, раздражали его неумеренным постоянством в изображении чувств и страсти, которые возбуждала женщина.

Увы, силе и власти «половой привлекательности» в своей личной жизни Циолковский ничего противопоставить не мог. Но сопротивлялся, как умел, испытывая при том все муки естественного полового влечения, которое так не любил в своих гипотетических гражданах космоса. Внешность Циолковского никак не выдавала его внутренних переживаний. Не было настолько ярких поступков, чтобы они как-то нарушили плавное и тихое, как в тёмном омуте, течение скрытой части его жизни. Но письмам и рукописям он доверялся. Тем более их надо печатать и делать известными. И суть тут не в досужем любопытстве, а в том, чтобы эта неординарная личность стала понятнее и обрела, наконец, то место в истории научного поиска и житейского подвига, которых она достойна на самом деле.

В описаниях своей жизни он делает свою тайну доходчивой и живописной. Если бы русские религиозные подвижники и отцы-пустынники могли и хотели бы писать, они, несомненно, оставили бы о себе точно такие же записи.

«Я чувствовал себя далеко не ладно… Был очень одинок».

«Но всё же я был страстен и постоянно влюблялся. В Вятке был один случай сверх платонического чувства. Я полюбил семилетнюю дочку наших знакомых. Я мечтал о ней, мечтал даже о доме, где она жила и с радостью проходил мимо этого дома. Более чистой любви трудно себе что-нибудь представить».  

Никак не додумывая этот факт, напомню, что Циолковский разменял к тому времени третий десяток лет жизни.

«Характер у меня вообще с самого детства скверный, горячий, несдержанный. А тут глухота, бедность, унижения, сердечная неудовлетворённость и вместе с тем пылкое, страстное до безумия стремление к истине, к науке, к благу человечества, стремление быть полезным, выбраться из застенка с тою же целью, полное ради этого пренебрежение средними человеческими обязанностями. На последний план я ставил благо семьи и близких. Всё для высокого. Я не пил, не курил, не тратил ни одной лишней копейки на себя, например, на одежду. Я был всегда почти впроголодь, плохо одет. Умерял себя во всём до последней степени. Терпела со мною и семья. Мы были, правда, довольно сыты, тепло одеты, имели тёплую квартиру, не нуждались в простой пище, дровах и одежде. Но я часто раздражался и, может быть, делал жизнь окружающих тяжёлой, нервной. Не было сердечной привязанности к семье, а было напускное, ненатуральное, теоретическое. И едва ли это было легко окружающим меня людям. Была жалость и правда, но не было простой, страстной человеческой любви».

Женитьбу свою он описывает так, что невозможно избавиться от ощущения, что мы присутствуем при факте отчаянного и бестактного для его близких самообнажения. «По указанию жителей попал на хлеба к одному вдовцу с дочерью, жившему на окраине города, поблизости реки. Дали две комнаты и стол из супа и каши. Был доволен и жил тут долго. Хозяин — человек прекрасный, но жестоко выпивал. Часто беседовал за чаем, обедом или ужином с дочерью. Поражён был её пониманием Евангелия. Она соглашалась со мной, что Галилейский плотник (Иисус Христос) был человек, только необыкновенного ума, и что звали его все люди хозяином и господином, а не Богом…».

В этот год, между прочим, невесту свою Вареньку Соколову её жених удивил ещё и тем, что собирался писать собственную версию жизни Христа.

«…Пора было жениться, и я женился на ней без любви, надеясь, что такая жена не будет мною вертеть, будет работать и не помешает мне делать то же. Та надежда вполне оправдалась. Такая подруга не могла истощить и мои силы: во-первых, не привлекала меня, во-вторых, и сама была равнодушна и бесстрастна. У меня был врождённый аскетизм, и я ему всячески помогал. С женой мы всегда и всю жизнь спали в отдельных комнатах, иногда и через сени. Так я и она до глубокой старости сохранили силы и способность к умственной деятельности. Она и сейчас (75 лет) много читает. Хорошо ли это было: брачная жизнь без любви? Довольно ли в браке одного уважения? Кто отдал себя высшим целям, для того это хорошо. Но он жертвует своим счастьем и даже счастьем семьи. Последнего я тогда не понимал. Но потом это обнаружилось. От таких браков дети не бывают здоровы, удачны и радостны».

«Пора было жениться, и я женился на ней», некоторые называют это простодушием, но нельзя не чувствовать опять же некоторую неловкость за автора таких откровений. Без нужды такими вещами не делятся. Впрочем, возможно, именно в том и есть признак незаурядности. Помнится, такое же чувство я испытывал, вникая в некоторые детали дневников молодого Льва Толстого.

Жизнелюбие молодого Циолковского было настолько настойчивым, что какой-то знакомый без всякого труда уговорил его однажды сходить вместе с ним в известное заведение испытать прелести продажной любви. Как раз ударил мороз, пока шли, самородный гений настолько промёрз, что пришлось ему воротиться назад, в собственное тепло. Так и не пришлось ему оскоромиться. Так что о своей телесной и душевной чистоте он говорил исключительно честно.

«Тогда же я был (из книг) очень напуган половыми болезнями, что очень способствовало моему целомудрию. Всё же трудно было бы удержаться от соблазна, если бы не моё увлечение науками и планами великих достижений. Так, знакомый однажды повёл меня в одно злачное место. Но было холодно, я прозяб в моём пальтишке на рыбьем меху и вернулся домой».

«Вздумал я тут же заниматься с одной крестьянской девушкой. Заметил, что увлекаюсь — бросил. Какой-то инстинкт отталкивал меня от женщин, хотя я был очень слаб к ним».

Между тем о любви он, Циолковский, выражался довольно точно и выглядит тут вполне опытным и весьма неравнодушным: «Высочайшая радость жизни есть радость любви; но, Боже мой, как страшна, как опасна для психолога эта радость! Вы увидали человека другого пола, довольно сходного с вами, способного произвести здоровое потомство и, главное, бороться за существование рода: долголетием, красотою, силою, умом, здоровьем, трудолюбием, богатством, непонятною привлекательностью и т.д. Природа сейчас же старается связать вас с этим субъектом противоположного пола. Покамест вы видите и слышите его, деятельность всего вашего физического и нравственного мира усиленно подымается, вы радуетесь, вы блаженствуете. Даже наедине некоторое время вы продолжаете чувствовать то же очарование. Откуда только взялись силы умственные и физические! Вы как бы опьянены тончайшим напитком. Но этот подъём понемногу ослабевает, причиняя вам всё большие и большие муки. Хорошо, если вы имеете возможность опять видеть и слушать ваш “предмет”. Причина мучений понятна: ваши мысли сосредоточиваются на ней или на нём. Всё в вашей душе гаснет, кроме идей, влекущих вас к “ней”; и цель природы и причина страданий очевидна... При отсутствии взаимности или при каких-либо препятствиях к браку одно лицо или оба близки к гибели. Ослабляется кровообращение, дыхание, пищеварение, погасают все мысли, кроме одной: друг о друге и о средствах соединения. В идеальном случае — результат: смертная тоска и гибель. Это оправдывается иногда и на высших животных».

Откуда это глубокое и, судя по всему, вполне личное наблюдение? В неизданной автобиографии 1919 года с названием «Фатум. Судьба. Рок»,  он опять приоткрывает некоторые тайные обстоятельства своей жизни: «На первом плане я ставил свои труды, я был битком набит неземными, то есть необычными людскими идеями, вечно витал в облаках, страстно увлекался Евангелием. Но в то же время у меня была очень страстная натура, счастливая наружность. Меня тянуло к женщинам, я непрерывно влюблялся, что не мешало мне сохранить незагрязнённое, незапятнанное ни малейшим пятнышком наружное целомудрие. Несмотря на взаимность, романы были самого платонического характера, и я, в сущности, ни разу не нарушил целомудрия. Они продолжались всю жизнь до 60-летнего возраста. Но идеи всё вытесняли, все начинания уничтожали. Я решил не следовать страстям, а как можно скорее жениться без любви на доброй и трудящейся девушке, которая не могла бы мешать моим стремлениям. В том же году осенью я выполнил своё намерение... Женитьба эта тоже была судьбой и великим двигателем. Я, так сказать, сам на себя наложил страшные цепи. В жене я не обманулся, дети были ангелы (как и жена). Но половое чувство сердечной неудовлетворённости — самой сильнейшей из всех страстей, заставляло мой ум и силы напрягаться и искать. К вечному унижению глухоты присоединилось непрерывно действующее неудовлетворённое сердечное чувство. Эти две силы гнали меня в жизни, как не могли гнать какие бы то ни было выдуманные, искусственные или педагогические средства».

У какого-то его знакомого жила молодая и хорошенькая двоюродная сестра. И опять то же самое: «По обыкновению, втюрился. Опять — как бы невинный роман. Но так ли все эти романы невинны, как кажется с первого раза. Мне, например, с ней не пришлось даже поцеловаться. А объясняться с ней я, конечно, не смел, да и не желал. Не знаю, были ли эти увлечения и привязанности взаимны. Но, допустим, что они скрыто взаимны. Разве и из этого не выходит зло? Ну, от жены вы скроете. Она не знает, не ревнует и не страдает. Но неудовлетворённая девушка мучается, родственники озлобляются против вас и ссорятся между собой... Вот почему, положа руку на сердце, я не могу утверждать, что этими своими, как бы наивными и платоническими привязанностями, я не наделал людям горя. Меня немного извиняет моя неудовлетворённость и могучая потребность в особой рыцарской идеальной любви. Я делал что мог: не мучил жену, не оставлял детей и не доводил дело до явного адюльтера или распутства».

От этой своей влюбчивости он даже комплекс некоторый испытывал: «В каждом классе (епархиального училища, где учились уже довольно взрослые девушки, и где преподавал ради приработка Циолковский. — Е.Г.)  было две, три хорошеньких. Но на меня никогда не жаловались и не говорили: “Он ставит балл за красоту, а не за знание!”». Чтобы вконец отвести всяческие подозрения, он демонстративно ставил дурнушкам высокий балл и занижал его епархиальным красавицам.

«До брака и после него я не знал ни одной женщины, кроме жены. Мне совестно интимничать, но не могу же я лгать. Говорю про дурное и хорошее».

Последняя большая любовь пришла к нему в 1914 году, когда Циолковскому было  уже 57 лет. Его возлюбленная была на тридцать почти лет моложе Циолковского.

«Разумеется, и она никогда не узнала о моих чувствах. Я только раз её поцеловал под предлогом христосования.

— Можно с вами похристосоваться?

— Можно...

Я едва коснулся её губ.

— Что же вы не сказали: “воистину воскресе”? — заметил муж».

Спустя пять лет в своей автобиографии он напишет обо всей этой истории большой последней любви лишь несколько слов: «1914 год. Война. Нужда и её ужасы. Начало любви. Урок любви».

 

Он был убеждён: «…счастье и удовлетворённость погашают высшую деятельность»: «Я думаю, что получил соединение сильной воли отца с талантливостью матери. Почему же не сказалось то же у братьев и сестер. А потому, что они были нормальными и счастливыми. Меня же унижала всё время глухота, бедная жизнь и неудовлетворенность. Она подгоняла мою волю, заставляла работать, искать…».

«Я всю жизнь жаловался на судьбу, на несчастья, на препятствия к плодотворной деятельности. Случайны ли они, или имеют какой-либо смысл? Не вели ли они меня по определённому пути с определённой высокой целью? Я родился в 1857 году. В 1867-1868 году, когда я был приблизительно 10-11 лет, последовал первый удар судьбы. У меня была скарлатина, результатом чего были: некоторое (умственное) отупение и глухота. До этого же я был счастливым и способным ребёнком, меня очень любили, вечно целовали, дарили игрушки, сладкое, деньги. Что же было бы со мной, если бы я не оглох? Предвидеть этого точно, конечно, невозможно, но приблизительно было бы следующее: по моим природным способностям, здоровью, счастливой наружности, талантливости я пошёл бы по проторенной дорожке. Кончал бы разные курсы, служил, делал карьеру, женился, имел много детей, приобрёл бы состояние и умер в счастье ограниченный, довольный и окружённый многочисленным потомством и преданными людьми. Ум бы мой почти спал, успокоенный счастьем, удовлетворённый природой».

Кое что ему подсказал Писарев, которого он, единственно, читал в юности с увлечением: «Человек, начинающий чувствовать себя властелином природы, не может оставаться рабом другого человека». Эти слова Циолковский распространил и сделал универсальными даже для отношений между мужчиной и женщиной.

Вот какое, оказывается, дело. Космической идее, которая в нашей стране и в мире, как считают некоторые, исполняется исключительно по сценарию великого мечтателя Циолковского, обязаны мы, как он сам доподлинно утверждает, неиспользованному запасу «полового чувства сердечной неудовлетворённости». Вполне возможно, ведь медики уже и тогда не исключали такого мощного стимула для научного, а особо, художественного творчества, как сублимация, то есть умение приспособить восторги любви к восторгам созидания.

 

Похитители мечты!

Был он остроумен. В его чувстве юмора было высокое качество, ради чего и даётся оно человеку. Оно помогало в сложных обстоятельствах сохранять присутствие духа. Выходить даже из отчаянных положений с малыми потерями. Было однажды так. Этот случай я узнал из воспоминаний Александра Чижевского, преданнейшего поклонника Циолковского, который и сам стал выдающимся учёным. И тоже с очень непростой судьбой.  

«Как-то весенним утром, — вспоминает он, — ко мне кто-то по­стучал. Я открыл дверь и первое, что увидел, была чья-то ру­ка с кожаным ремешком от портфеля; затем рассмотрел бо­роду, а потом и самого Константина Эдуардовича.

— Вот посмотрите, что осталось...

Оказывается, пока он ехал в трамвае с Брянского (ныне Киевского) вокзала ко мне, на Тверской бульвар, в сутолоке у него «срезали» портфель, набитый рукописями и диаграм­мами по звездоплаванию.

Я помог ему снять пальто и усадил за стол. Пока мы пили чай, он всё приговаривал:

— Ах, дураки, дураки, ведь путного-то в моём портфеле ничего не было, только одни мечты — вещи неощутимые и никому, кроме меня, не нужные! Похитители мечты! Какая романтика!».

Похитители мечты! Отлично сказано.

Те, кто внимательно читали его произведения, отмечали, что его устная речь мало отличается от того, как он пишет. Это тоже большой и показательный талант. Обычная беда учёных людей в том, что говорят они почти всегда доходчиво, но излагают мысли на бумаге каким-то своим учёным языком, который невозможно понять и осилить. Суконный псевдоязык убивает смысл и суть. Большинство даже по настоящему талантливых деятелей науки страдают особого рода дальтонизмом к слову, которое им предстоит написать.

Вот другое выражение, которое выдаёт в нём совершенно неординарное умение чувствовать и распоряжаться словом. Как-то изобрёл он кресло с парусом. Развлекается на речном льду тем, что лихо катается в ветреный день, удобно расположившись в этом парусном кресле. Крестьянские лошадки шарахаются от этой невиданной картины.   

«Лошади пугались мчащегося паруса, проезжие крестьяне ругались матерным гласом. Но, по глухоте, я долго об этом не догадывался. Потом уже, завидя лошадь, заранее поспешно снимал парус».

Матерным гласом, этого я ни у кого не встречал. Оборот, достойный, по-моему, чтобы его мог употребить сам граф Толстой, усиленно вслушивавшийся в натуральную мужицкую речь.  

Кстати, о Толстом. Есть в воспоминаниях Циолковского совершенно замечательный момент, относящийся к его раннему периоду. В Москве, в библиотеке встретил он удивительного служителя Николая Фёдорова.

«Он давал мне запрещённые книги. Потом оказалось, что это известный аскет, друг Толстого и изумительный философ и скромник. Он раздавал всё своё крохотное жалование беднякам. Теперь я вижу, что он и меня хотел сделать своим пансионером, но это ему не удалось: я чересчур дичился», — написал позже Константин Эдуардович в автобиографии.

Идеи их, Фёдорова и Циолковского, при полном различии были в чём-то и сходны. Фёдоров мечтал воскресить всех умерших и вернуть их из Царствия Небесного к живой жизни на земле. Именно это и должно было стать главной задачей науки близкого будущего. Циолковский, предчувствуя перенаселение земли и оскудение природы, хотел переселить живое человечество, наоборот, поближе к Царству Небесному.

Однажды Лев Толстой рассказывал об учении Фёдорова членам Московского психологического общества. На недоуменный вопрос: «А как же уместятся на маленькой Земле все бесчисленные воскрешённые поколения?», Толстой ответил: «Это предусмотрено: царство знания и управления не ограничено Землёй». Это заявление было встречено смехом...

А Толстой, между прочим, предсказал тут появление чудаков или гениев, вроде Циолковского и тех, кто потом, вдохновившись его мыслями, а чаще вовсе независимо от него торили уже крутую тропу в небо.

Фёдоров до самозабвения любил свою работу. А его эрудиция не знала границ. С ним советовались писатели и историки, поэты и математики. Слава о Николае Фёдорове шла по Москве, его называли мудрецом, богословом, философом. Лев Толстой сказал о нём: «Я горжусь, что живу в одно время с подобным человеком». Познакомившись в 1881 году с Фёдоровым, великий писатель пометил в дневнике: «Ник. Фёд. — святой. Каморка. Исполнять? Это само собой разумеется. Не хочет жалованья. Нет белья. Нет постели».

Этот Н.Ф. Фёдоров оказал на мировоззрение К.Э. Циолковского заметное влияние, прежде всего, укрепив у него интерес к космосу, который вошёл потом составной частью в его философию космизма. Пожалуй, и в быту и личной жизни Фёдоров мог так же повлиять на Циолковского. Оба жили в пещерных (в смысле религиозного ухода от мирских благ)  условиях, годных для святых старцев и подвижников.

Как-то он, Фёдоров рассказал К.Э. Циолковскому, мелкую деталь, которую тот отметил в своей автобиографии. Деталька, однако, оказалась настолько впечатляющей, что замечательный писатель Борис Садовский нашёл нужным развить её в одном из своих романов. В этом романе ему нужны стали строго документальные факты, которыми он хотел рассказать о диковинках ушедшего времени. Из помеченного Циолковским вышло вот что:

«Прошлой зимой посетил он, Лев Толстой, библиотеку Румянцевского музея. — “Од­нако сколько здесь книг: хорошо бы всё это сжечь”. Библиотекарь Николай Фёдорович Фёдоров, бледный старик с голубыми глазами, спокойно усмехнулся: “Седьмой десяток живу, такого дурака не видал”.

Был бы Толстой и впрямь дураком, если бы обиделся. Он смеялся. И всё-таки Фёдоров ему неприятен по многим причинам.

Прежде всего, это строгий православный: он верует во все церковные таинства, в воскресение мёртвых и страшный суд. А главное: жизнью своей исполняет всё то, о чём только мечтает граф.

Ютится в тёмном подвале, носит лохмотья, питается чаем с булкой, деньги раздаёт. И постоянно он весел, как инок афонский, как ангел Божий…».

Так маленькая личная запись Циолковского становится крупным литературным фактом. С этого момента начинается его влияние на писательское воображение. Александр Беляев и Николай Заболоцкий были первыми, кто сделали идеи Циолковского источником собственного вдохновения. Потом были Алексей Толстой, Иван Ефремов, Геннадий Прашкевич и многие ещё. Так что его влияние на литературу можно считать ничуть не меньшим, чем влияние на романтику освоения космических просторов.

Циолковский до конца своей жизни помнил удивительного мудреца и бессребреника Николая Фёдорова. Доказательством может служить вот такая фраза, которой он определил для себя окончательную суть Льва Толстого: «Великий мудрец, а в жизни великий глупец»

 

Шутки гения

Выше я говорил о его чувстве юмора, которое часто оказывалось превосходным. Но часто и подводило. Он и слово «юмор» произносил на свой лад, ударяя на конец: «Я любил пошутить, — писал он. — У меня был большой воздушный насос, который отлично воспроизводил неприличные звуки. Через перегородку жили хозяева и слышали эти звуки. Жаловались жене: “Только что соберётся хорошая компания, а он начнёт орудовать своей поганой машиной...”».

Видно этот «юмор» нужен ему становился всё-таки не от хорошей жизни. Какой же тоскливой должна была быть жизнь, если почти через пятьдесят лет он вспоминал такой вот лучший момент из неё: «Были рождественские праздники, а я сидел и работал. Наконец, страшно закружилась голова, и [я] скорей побежал кататься на коньках».

Или вот ещё одно воспоминание, очень насмешившее его: «Тесть нарядился и собрался в гости. Надо было перевезти его на другой берег. Предупреждал, чтобы не хватался за борта лодки. Лодка закачалась, он испугался, схватился за края и сейчас же кувыркнулся в воду... Я стою на берегу, помираю со смеху, а он барахтается в холодной весенней воде в своём наряде, и во всю мочь ругается. Вылез и не простудился даже…».

Вспоминает жена: «Константин Эдуардович делал электрические машины и приходил в восторг, если получались большие искры. А когда кто-нибудь дотрагивался до машины и ощущал сильный удар, Константин Эдуардович долго хохотал…».

 

«Я такой великий человек, которого ещё не было…»

Ощущал ли он сам себя гением. Со стороны это качество определяется трудно. Вот как пишет об этом Чезаре Ломброзо, собаку на том съевший:

«И правда, — говорит он, — в бурной и тревожной жизни гениальных людей бывают моменты, когда эти люди представляют сходство с помешанными, и в психической деятельности и в других областях у них есть немало общих черт — например, усиленная чувствительность, экзальтация, сменяющаяся апатией, оригинальность эстетических произведений и способность к открытиям, бессознательность творчества и сильная рассеянность, злоупотребление спиртными напитками и громадное тщеславие. Среди гениальных людей есть помешанные, и среди сумасшедших — гении».

Всё, кроме увлечения спиртными напитками в Циолковском было налицо. Так что гений он или помешанный этот вопрос лично мне представляется неразрешимым.

Врач С.М. Блинков отмечал такие, например, контрасты в его характере: склонность к фантазированию и одновременно трезвая оценка положения, своенравие и сильно развитое чувство долга, ироничность и угрюмость, мистицизм и проповедь материалистического научного знания.

Сам же он вот как о себе думал на протяжении жизни.

Приступим к началу. Приехавши в Москву семнадцатилетним, он определился на постой у какой-то прачки. Она стирала в богатых домах и в одном из таких домов разговорилась с юной наследницей миллионов. Поведала ей о странном своём постояльце. Нищем аскете из народа, который занят исключительно книгами и какими-то таинственными опытами. Девице стало любопытно. Был тогда канун вывихнутого времени. Стада молодых людей революционного толка шлялись по деревням и весям, мечтая однажды подпалить Россию со всех сторон неугасимым пламенем. Миллионеры, вроде Саввы Морозова, тоже в эти игры играли. Скучно им стало оплывать филистерским жирком. Они пустились в революцию, как в распутство неслыханной остроты.

Между молодыми людьми завязалась переписка, полная опасных фраз и свободомыслия. Писарев был кумир обоих. И вот Циолковский впервые ощутил сердечный жар в груди. Любовь его была заочной и платонической, даже и без фотографий. Тут он впервые и написал неведомой зазнобе своей всю правду о себе: «...я уверял свой предмет, что я такой великий человек, которого ещё не было, да и не будет… Моя девица в своём письме смеялась над этим…».

Кстати, рассказы об ужасающей его бедности в Москве сильно преувеличены. Те пятнадцать рублей, которые ему ежемесячно высылал отец, равнялись месячному же окладу тогдашнего перворазрядного рабочего-металлиста.

А вот как думал о себе зрелый Циолковский:

«Я Чехов от науки».

«Вот ряд моих работ, где я проявляю себя новатором и революционером в науке и технике. С 1891 г. опыты и вычисления по сопротивлению воздуха. С 1892 г. разработка теории чистометаллического дирижабля с изменяющимся объёмом и переменною температурою газа. С 1893 г. астрономические труды. С 95 г. математическая теория аэроплана. С 95 г. первые мысли о звездоплавании. С 1903 г. положено научное обоснование реактивных полётов».

«Я учился творя, хотя часто неудачно и с опозданием. Зато я привык мыслить и относиться ко всему критически. Впрочем, самобытность, я думаю, была в моей природе».

Циолковский после опыта первых общений с крупными российскими учёными стал избегать профессионалов. Он старался печатать свои рукописи, не имея отзыва рецензентов: «Желательно, — писал он, — чтобы мне дали средства для издания моих трудов здесь в Калуге под моим личным надзором, без предварительной оценки, которая неприемлема для границ науки»

«Слепые и глухонемые дурни, вам бы в звериных шкурах ходить да каменный топор за поясом носить, а мне вот хочется полететь на Луну, а то и дальше». Такими были его возражения на критику своих работ со стороны Н.Е. Жуковского, проф. Ветчинкина и других членов Петербургского научно-технического общества.

Его упрекали в том, что он не знает математики: «Не надо забывать, что один двигатель прогресса... стоит больше чем 10 академий и 1000 профессоров. Невежливо же тыкать Райтам, что они велосипедные мастера, или Фарадею, что он не знает порядочно арифметики», — отвечал он. И продолжал: «Математика есть, главным образом, точное суждение. Но это суждение может выражаться и без обычных математических формул. Гениальный человек и при незнании математики есть математик в высшем смысле этого слова».

«Меня считают теоретиком. Это правда, но не полная. Я, в самом деле, всю жизнь вычислял, но мне приходилось производить и множество опытов... Я сильно отстал в тонкостях математических и других наук, но я имею то, что надо: творческую силу и способность быстрой оценки всяких новых выводов».

 «Мне бы только хотелось избежать предварительного суда специалистов, которые забракуют мои работы, так как они опередили время; также и по общечеловеческой слабости: не признавать ничего оригинального, что так несогласно с воспринятыми и окаменевшими уже мыслями»

Будучи уже стариком, подводя уже итог своей жизни, он писал в Академию наук: «Вообще я хочу избавиться от всякого суда и контроля, кроме общественного, после издания моих работ. Если рукописи не будут изданы, то легко могут затеряться после моей смерти (мне 65 лет). Кроме того, обнародование их придаст мне бодрости закончить остальные работы и изобретения. Государство же от своей маленькой жертвы не разорится, так как таких, как я, немного».

Любимой темой его размышлений была судьба гениев, которым приходилось наряду с занятиями наукой и изобретательством выполнять нудные человеческие обязанности, добывать кусок хлеба непроизводительным для гения способом, учительством, например. В работе «Гений среди людей» он намекает довольно прозрачно: «Великие выдвигаются большею частью из всего человечества, из всевозможных его слоёв, не имея при себе дипломов, свидетельствующих о принадлежности их к учёной корпорации. Так всеобъемлющий гений Леонардо да Винчи был художником. Астроном Вильям Гершель — музыкантом. Физик Франклин — тряпичником, типографом, вообще грубым тружеником. Кулибин — мещанином-самоучкой, как и астроном Семёнов. Ботаник Мендель — монахом. Астроном Коперник — каноником, т.е. псаломщиком, дьячком. Натуралист Ламарк — военным. Чарльз Дарвин — фермером (или помещиком). Лавуазье — откупщиком. Ньютон — чиновником, смотрителем монетного двора. Пристли — богословом. Физиолог Найт — садовником. Фрауенгофер — стекольным фабрикантом. Ботаник Шпренгель — школьным учителем. Физиолог Буссенго — горным служащим. Уатт — слесарем. Фабр — учителем. Физиолог Пастер — химиком. Агроном Теэр — врачом, как Мейер и Гальвани… Эти и подобные им люди дали науке и человечеству безмерно больше, чем все официальные учёные вместе».

Злоба на рецензентов копилась у него целую жизнь. В этом-то, кстати сказать, я ничего худого и не вижу. Рецензенты столько наделали в науке и литературе, что, конечно стоят беспощадного к себе отношения.

Семидесятипятилетний уже Циолковский отмечал юбилей в Калуге. Собрались друзья и почитатели. И вот вспоминает один из присутствовавших там, как он, Циолковский, азартно включился в очень заинтересовавший его разговор. Во время этого разговора он даже слышать лучше стал. Это бывало с ним, когда тема слишком привлекала его. Обсуждали как раз необходимость закона о рецензиях. Закона, который налагал бы на рецензента строгую ответственность за неправедную оценку труда учёного, литератора или художника. Циолковский горячился, ему надо было непременно, чтобы злокозненный эксперт бывал наказан специально для него придуманной уголовной статьёй или таким штрафом, чтоб впредь неповадно было.

«Когда неизвестный, не обременённый регалиями человек, делает открытие, — горячился Циолковский, — то это не только заставляет этих жуликоватых оценщиков таланта без серьёзного разбора и рассмотрения унижать божий дар, но и завидовать. И отрицание превращается в преследование и глумление. Они чувствуют личное оскорбление от ненавистного гения, так как открытие сделано не ими…»

Как бы порадовался, наверное, Циолковский, читая то место в романе Булгакова, где с великолепною силой описана месть Маргариты рецензенту Латунскому…

 

Личная трагедия Циолковского

Между тем, у Циолковского была реальная возможность стать тем, кем его считали и считают — основоположником мировой космонавтики. Для этого ему надо было всего лишь возглавить практические работы по созданию космических  ракет хотя бы в одной отдельно взятой стране.

Этого, к сожалению, он сделать не мог, когда пришло, наконец, его время. Вся его трагедия в том, что пришло оно слишком поздно. Когда совершилась революция и к власти пришли большевики, давшие Циолковскому возможность почувствовать себя настоящим гением, ему исполнилось уже шестьдесят лет. Он был утомлён и опустошён прежними годами беспримерной борьбы за признание и противостоянием «слепым и глухонемым дурням» из разных научных и технических ведомств. Нервные и физические затраты оказались настолько велики, что от него осталась одна оболочка. Он чувствовал это. Вот его письмо от 4 мая 1928 года. Пишет он своему другу В.В. Рюмину. Пишет другу и потому письмо полно искренности и трогает до глубины души. Заканчивается оно так: «Ваш, всегда теперь усталый, Циолковский... Писательство обо мне прессы — одна случайность. Я одинок и бессилен, как был».

Сил продолжать дело практическим порядком не было. Оторванный от переднего края науки, он не смог накопить тех конкретных инженерных навыков и элементарного опыта, которые необходимы руководителю даже простенького конструкторского бюро. В нужный момент это сыграло скверную с ним штуку. Известен случай, когда к нему обратился И.Т. Клеймёнов, начальник организованного в Москве Реактивного научно-исследовательского института. Его заместителем, кстати, был сам С.П. Королёв. Обратились они к Циолковскому с самыми, что ни на есть конкретными вопросами: какое следует делать на ЖРД (жидкостный ракетный двигатель) сопло — коническое или сужающе-расширяющееся; и — как охлаждать камеру сгорания и сопло двигателя?

Ничего путного Циолковский уже не мог посоветовать этим только ещё начинающим практикам космических дел. Ничем не помог Циолковский и знаменитому будущему академику, конструктору ракетных двигателей В.П. Глушко. Его, Циолковского, отвлечённые идеи и догадки оказались вовсе ненужными для конкретной практики проектирования ракетного двигателя. Так что Глушко черпал из совсем других источников. Ему, Циолковскому, теперь оставалось только одно — быть символом и кумиром. Человек с подлинным дарованием не может не чувствовать, что это, в истинном виде, отставка от дела и погружение в ничто. Его энтузиазм и житейская цепкость резко пошли на убыль. Свидетелем тому опять Александр Чижевский:  «Юбилейные торжества в Калуге и Москве очень подкре­пили его духовные силы, но я видел и другое. На моих гла­зах старость и болезнь подкрадывались к Константину Эдуардовичу. Этот процесс медленного сгорания организма мож­но с необычайной ясностью проследить хотя бы по его уце­левшим письмам ко мне. Всеми силами он боролся со старо­стью. 18 октября 1925 года он со скорбью извещал меня: “Вот мне плохо — замыслы широкие, а сил нет и жизнь на исхо­де”. В письме от 21 ноября того же года: “Я работаю, отды­хаю и болею. Боюсь только, что старость и болезни не дадут мне закончить мои труды”. 11 апреля 1927 года он пишет: “Жалко умирать, не кончив работ”. 16 февраля 1931 года: “Я за последнее время ослабел, никуда не выезжаю, я в холода даже не выхожу из комнаты”. Наконец, в письме от 3 июля 1934 года Константин Эдуардович трагически сообщает мне: “Печальная и трудная жизнь подходит к концу. Я не сделал того, что желал бы сделать, и потому с огорчением схожу со сцены”».

Величие человека бывает не только в том, что он сделал. Как говорил сам Циолковский, счастливый человек мало чего стоит. Трагедия его последних дней поднимается до величия античных драм. Он становится похожим на Царя Эдипа, например, в финальных сценах великой пьесы. Эдип уходит с подмостков, видя слепыми глазами прекрасную цель. Цель эта в будущем благе людей. Такие волшебные миражи гораздо трогательнее многих состоявшихся железных истин. Самое значительное в Циолковском подлинная драма его судьбы, а не придуманный триумф. Вот тут и скрывается, скорее всего, истинная ценность того, что он хотел нам доказать своей жизнью.

«Основной мотив моей жизни: сделать что-нибудь полезное для людей, — писал он ещё в 1913 году, — не прожить даром жизнь, продвинуть человечество хоть немного вперёд. Вот почему я интересовался тем, что не давало мне ни хлеба, ни силы, но я надеюсь, что мои работы, может быть, скоро, а может быть и в отдалённом будущем, дадут обществу горы хлеба и бездну могущества…».

Я склоняю голову перед ним. И вы все, кто посягнули на таинственный и грешный его образ, снимите шляпы. Никакие заблуждения и ошибки не затмят и не перевесят чистых этих и прекрасных устремлений…

 

Общее стремление людей в небо, между тем, никаким образом не остановилось. Более того, общая эта идея развивалась в мире стремительно. Широкую известность получали практические разработки западных конструкторов и изобретателей. Именно их усилия коренным образом и повлияли на ход дела в космических программах Советского Союза. Первую в мире ракету на жидком топливе запустил в 1926 году американец Р.Х. Годдард. Немец Г. Оберт успешно работал тогда над созданием жидкостного ракетного двигателя. О том, что там, на Западе, ракетный путь был совершенно самостоятельным и независимым свидетельствует знаменитое письмо этого самого Оберта. Когда известный Чижевский довольно бестактно указал ему, Оберту, на заимствование идей калужского затворника, тот написал Циолковскому: «Я только сожалею, что не раньше 1925 года услышал о Вас. Я был бы, наверное, в моих собственных работах сегодня гораздо дальше и обошёлся бы без тех многих напрасных трудов, зная Ваши превосходные работы...».

Оберт прислал тогда в Калугу свою книгу, в которой изложены были именно та практическая разработка двухступенчатой ракеты и то практическое же исполнение схемы охлаждения жидкостного ракетного двигателя, о чём ничего сказать не мог Циолковский в ответ на вопросы Клеймёнова и Глушко.

О немце Германе Оберте надо сказать и то, что именно он истинный виновник последнего счастья и последней драмы Циолковского. Когда стали во всём мире появляться его, Оберта, статьи и публикации, влияние его на разного рода ГИРДы и прочие самодеятельные кружки космической направленности советскому правительству показались обидными и непатриотичными. Тогда и было объявлено, что у нас есть «собственный Оберт» и имя ему Циолковский. Так было примерно в то же время и с Мичуриным. Академик Николай Вавилов исходатайствовал у Ленина для Мичурина режим особого благоприятствования. Он первый, под своей редакцией, издал том мичуринских трудов. Когда к Вавилову поступил запрос из правительства о том, что можно заимствовать из достижений Бербанка, он ответил: у нас есть свой Бербанк — это Мичурин.

Всё дело в том, что стране, отстававшей во всём, понадобилось чувствовать себя на равных, а то и впереди обречённого буржуазного мира. Вот в чём истинная причина многих феерических и необъяснимых взлётов.

Но, продолжим о последней личной драме Циолковского. Практические успехи мгновенно затмили всякую теорию. Чистые теоретики стали как-то и не нужны. Даже в Советском Союзе предпочли совершенствовать свою ракетную технику опытным путём, методом проб и ошибок. А в тридцатых годах и вообще прекратили всякие исследования по части ракет для дальних полётов, о которых как раз и мечтал Циолковский. А уж когда Черчилль прислал Сталину две неразорвавшиеся страшные ракеты ФАУ-2, то это и вообще стало делом исключительно подражательным и копировочным. Так что истинным родоначальником русской космической техники можно считать Вернера фон Брауна. Как и американской тоже. Об этом я писал подробно в очерке о Владимире Челомее, повторившем для нужд советской страны немецкую крылатую ракету. Кстати сказать, Челомей ни разу не употребил в своих записях ссылок на какие-либо разработки Циолковского, нет в них даже и простого упоминания его имени. Такая вот беда.

В плюс Циолковскому надо занести то, что почти языческое поклонение, которое на него вдруг обрушилось, угнетало его. Он как мог, сопротивлялся этому.

В автобиографических заметках настойчиво напоминает он, что не получил системного образования, а потому не способен вырваться за пределы собственной маленькой практики, которой только и верит. И вообще, говорит он, надо верить только тому, что можно увидеть глазами и пощупать руками. Он сознавался и подтверждал: «И сейчас мой ум многого не может преодолеть, но я понимаю, что это результат недосуга, слабость ума, трудности предмета, а никак не следствие туманности».

Но и с большой практикой, как мы  увидели, у него не получилось.

 

Возражение Чезаре Ломброзо

Циолковский не любил и боялся читать лишнее, потому что ему удобнее было не знать того, что могло поколебать его самородные откровения. Они должны были оставаться незыблемыми, в первую очередь, для него самого. Незнание превращал он в силу и достоинство. Теория о том, что с помощью искусственного отбора можно заселить гениями сначала землю, а потом и вселенную, уже в его время не выдерживала критики. К тому времени, когда Циолковский предложил свой знаменитый план биологического переустройства человечества, из работ, например, итальянского знаменитого криминалиста и психиатра, специалиста по наследственности Чезаре Ломброзо можно было узнать, что признаки гениальности никак генетически не закрепляются и передаются по наследству с черезвычайной редкостью. Величайший практик, Ломброзо доказал на многих примерах, что, наоборот, закрепляются и передаются со всей убийственной настойчивостью только те умственные и психические отклонения, которые несут разрушительный для здоровья будущих поколений заряд. Так что человечество, скорее ждёт вырождение, чем бесконечное здоровье и вечный беспорочный разум. Основные сочинения итальянского исследователя были опубликованы в России задолго до того, как Циолковский призвал правительство России принять программу половой подёнщины для производства гениев.

К сожалению, доходчивой иллюстрацией вышеозначенного вывода Ломброзо может быть и само потомство Циолковского. Никаких черт гениальности оно не восприняло. Сама природа представила Циолковскому свои возражения в самой жестокой форме. Два его сына маялись маниакально-депрессивным психозом и покончили жизнь самоубийством. Из семи его детей никто не блеснул в жизни. Все жили отражением того света, который исходил от яркого усердно полируемого образа их знаменитого отца.

При отборе гениев большинством голосов вот какая ещё неувязка возникает. Если даже такие величайшие специалисты как этот Ломброзо не могут сразу и точно определить кто перед ним — гений или сумасшедший, то кому в собраниях отдавать право выявлять гениев. Несомненно, в питомники генетических ангелов, коль они возникли бы, поступило бы много бракованных экземпляров. И чистота эксперимента оказалась бы под большим сомнением.

Кстати сказать, в силу привёдённых выше соображений, сам Циолковский точно бы в такое райское место не попал. У городских обывателей, каковые организовали бы собрание по выборам в гении, ходил он в городских сумасшедших. В лучшем случае — числился юродивым.

Сам он, пришедши в конце жизни к горькой истине, просил не брать с него примера в некоторых безрассудных моментах его личной жизни. Он жалел, что женился не по любви, а только чтобы обрести некоторые незамысловатые удобства: «От таких браков дети не бывают здоровы, удачны и радостны, и я всю жизнь сокрушался о трагической судьбе детей. Помимо этого, брак без страсти — не устойчив. Жена его (почему-то тут он себя назвал в третьем лице. — Е.Г.) удовлетворяется детьми и кое-как сохраняет равновесие. Муж же не может так поглотиться семьей. Неудовлетворённое сердце вечно тянет в сторону. Жалость к детям и к невинной жене всё же некоторых удерживает от губительного для них разрыва. То же было и со мной. Имейте это в виду, молодые люди! Академический брак едва ли сделает вас великими, а несчастными сделает, наверное…».

Бесспорным гением Циолковский (не знаю только искренне ли) считал Ленина: «Ленин претворял теорию в действие… Он сумел вооружить революционной теорией народные массы…». Так он писал о Ленине, довольно, впрочем, расхожими словами. Но Ленина-то в гении уж точно бы выбрали на общем каком-нибудь партийном всероссийском собрании. Впрочем, всероссийского собрания для него было бы мало. Он и без того слыл гением человечества. Следовало ли его спермой оплодотворить тысячу женщин, чтобы они дали тысячу гениев, а потом уже эти ленинские отпрыски давали бы гениев в геометрической прогрессии? Ни в каком разе. Увы, против Ленина восстала сама природа. Потомство симбирского учителя Ильи Ульянова было ещё во чреве матери тронуто смертной плесенью. Природа как бы спешила отсечь эту гиблую ветвь в цветущем саду человечества. Не успела. Гниль и разложение вошли в самый ствол ленинского родословного древа.

Первое, что передал отец в наследство своим детям, это неопознанную вовремя болезнь, окончательная картина которой неотличима от той, что наблюдали врачи у смертного одра самого великого вождя. Он умирал в крайней степени идиотизма, парализованный до мышц глазного яблока, с разложившимися до болотной жижи мозгами.

Ленин был этой наследственностью убит первый. Через недолгое время от паралича, после трёх лет невменяемости, умерла сестра Анна. Еще через два года от поражения мозга — младшая сестра. Подобную же смерть принял брат Дмитрий, только прежде у него были ампутированы отмершие ноги. В какой-то немецкой клинике ему отрезали мёртвую плоть раз за разом, по мере того, как она превращалась в трупную гниль. Племянник вождя В.Д. Ульянов стал паралитиком после мозгового кровоизлияния.

Так что ни одного гения подобного Ленину после него, к счастью остального человечества, не осталось…

 

Пророчество о русском первенстве

Это был несколько странный советский живой символ. В русском самосознании молодых коммунистических завоевателей вселенной, надо думать, не полностью ещё лишённых древнейших традиций, он вскоре стал тем, чем были для всякого русского воинства святые старцы и пустынники. Ведь они сами не махали мечами на поле брани, например, но вкладывали в сердца идущих на брань необоримую силу духа.  Значительной и бесспорной представляется мне подобная же роль Циолковского в среде начинающих завоевателей космоса. Они искали благословения и находили его. Королёв, например, был жутко суеверным человеком, и встречи с Циолковским искал вовсе не для того, чтобы узнать технические тайны. Для него он был божеством, гарантирующим исполнение того, что задумано. Если прикоснуться к нему и услышать от него слово, то всё и пойдёт, как надо. Бойцам передовой линии всегда нужен был тайный оберегающий их мистический образ, пусть даже и языческий. Он, Циолковский, не мог указать какую и где закрутить гайку, но давал большее. Он вселял веру в скорый и непременный успех. Удивительное было в словах его наитий. В 1934 году родился Юрий Гагарин. И именно в этом году Циолковский заговорил о том, что первым в космосе будет русский и будет этот русский лётчиком.

Чижевский будто бы сам слышал от него то, что записал позже: «Говоря между нами, — размышлял вслух Циолковский, — не кажется ли вам, Александр Леонидович, смешным или даже, более того, психопатичным, что бывший учитель епархиального училища, каким являюсь, по сути дела, я, думает о будущем человечества. Да ещё о каком будущем — за несколько тысячелетий вперёд, и хочет заставить своих соотечественников также думать об этом? Хочет заставить отечественных инженеров, физиков и химиков думать о космических полётах и строить корабли-ракеты для этих необычайных путешествий? Да, мне очень хотелось бы, чтобы мы, русские, первые перешагнули порог великого Космоса”. И продолжал: “Конечно, это будет русская ракета, и, конечно, полетит на ней русский человек. Да, да, именно русский человек — богатырь, отважный, смелый, храбрый первый звездоплаватель, именно русский, а не немец, не француз, не англичанин, не американец. Русские учёные и инженеры построят мощный космический корабль, а русский богатырь выведет его навстречу Космосу, откроет людям путь в Космос. Это было бы поистине великое завершение моих мечтаний и моих расчётов. Космическая ракета возможна, и она будет… Какой это будет счастливый день для нашей науки, когда русские люди поднимут ракетный корабль навстречу звёздам! Этот день станут считать первым днём космической эры в жизни человечества. Не будет границ торжеству и величию русской науки! Этот день и имя первого космонавта войдут в историю человечества. Это — бессмертие…».

За версту несёт от этих записок литературой, тем не менее, это документ, который и другие не раз подтверждали. Он, Циолковский, на долгие годы стал центром Вселенной для всех русских романтиков космоса, стал талисманом и оберегом. Уверенность, с которой после встречи и разговоров с ним принимались молодые энтузиасты за беспримерное дело, конечно, служило его ускорению и успеху…

 

Валенки от советской власти

Циолковского награждали орденом Трудового Красного знамени в Кремле. По тогдашним временам, это было равносильно званию Героя. Проходила церемония со всей пышностью. Поселили его в великолепнейших апартаментах, достойных любимца партии. Какой-то советский джинн посетил его там и всё искушал: «Говорите, Константин Эдуардович, чего Вам не хватает, мы всё исполним». Циолковский попросил новые валенки.  

 

Смерть

Обращаться к врачам и вообще лечиться он, Циолковский, не любил. «При естественном ходе болезни вырабатывается иммунитет, — была у него своя теория и в медицине. — Вредные бациллы побеждаются и нарушенное равновесие постепенно восста­навливается. Введение в организм лекарства искусственно прерывает течение болезни и необходимого иммунитета не вырабатывается». В принципе, это предположение тоже верно и многие врачи этой теории придерживаются и теперь.

Накануне с особым удовольствием поел он любимой своей пареной репы. Появилась тяжесть в желудке. Она перешла в постоянную боль. Появилась слабость. Он уже не мог вывести на улицу велосипед. Прогулки в окрестностях Калуги, дававшие ему относительную бодрость, прекратились.  

Он и теперь отказывался от врачей и больницы. Говорил, что ему для завершения всех работ нужно ровно пятнадцать лет и у него нет желания ни дня потратить впустую.

Вызванные из Москвы профессора долго убеждали его лечь в Кремлевскую клинику. Он и от этого отказался. А время шло между тем.

В апреле 1935 года Циолковскому, жалующемуся на постоянные боли в желудке, был поставлен диагноз — рак. Хотя больному, как строго предписывалось тогда, об этом не сказали, он сам почувствовал, что пришла пора подводить итог жизни.

За неделю до смерти Циолковский отправил письмо Сталину. По сути это было завещание: «До революции моя мечта не могла осуществиться. Лишь Октябрь принёс признание трудам самоучки: лишь советская власть и партия Ленина-Сталина оказали мне действенную помощь. Я почувствовал любовь народных масс, и это давало мне силы продолжать работу, уже будучи больным… Все свои труды по авиации, ракетоплаванию и межпланетным сообщениям передаю партии большевиков и советской власти — подлинным руководителям прогресса человеческой культуры. Уверен, что они успешно закончат мои труды».

В составлении и редактировании этого письма принимали участие большие партийные шишки. Это видно. Сам Циолковский уже не мог писать и даже диктовать не мог.

Тут его уже можно было оперировать, практически, без его согласия. Перед операцией он каким-то способом ухитрился узнать точное время. И только тогда спокойно позволил загрузить себя на каталку. Когда он очнулся и ему сказали, что операция закончена, он опять настойчиво дознавался о точном времени. Ему показали наручные часы. И только потом спохватились. Умирающий Циолковский их обхитрил. Он понял, что операции, в сущности, не было. Его просто разрезали, посмотрели и зашили опять. Операции не было, значит, это конец. Но он нашёл в себе силы деланно удивиться: «Я думал, что вы ещё не начинали, я же ничего почти не чувствовал; оказывается, у меня было превратное понятие о современной операции».

Страдания Циолковского, судя по всему, усиливались, но он переносил их без малейших жалоб. Опять пытался шутить. Но на следующий после операции день затих, лежал, не открывая глаз и отвернувшись к стене. И уже не слышали больше ни шуток его, ни смеха.

И ещё нечто необычайное произошло. Не выпивший в жизни ни капли спиртного, он, в эти последние дни, категорически отказавшись от пищи, решительно требовал водки, коньяку, рому, вообще любых крепких напитков. Он стал прилежнейшим из алкоголиков.

Оживился он и опять воспрял духом, только когда принесли телеграмму Сталина с пожеланием скорейшего выздоровления и дальнейшей плодотворной работы: «Знаменитому деятелю науки, товарищу К.Э. Циолковскому. Примите мою благодарность за письмо, полное доверия к партии большевиков и Советской власти. Желаю Вам здоровья и дальнейшей плодотворной работы на пользу трудящихся. Жму Вашу руку. И. Сталин».

И нашёл он силы диктовать ответ: «Москва. Тов. Сталину. Тронут Вашей тёплой телеграммой. Чувствую, что сегодня не умру. Уверен, знаю — советские дирижабли будут лучшими в мире. Благодарю, товарищ Сталин, нет меры благодарности». Последнюю фразу Циолковский смог написать сам.

Почему Циолковскому так важны были в эти мгновения именно дирижабли, осталось ещё одной загадкой его гения или вовсе угасающего сознания. В это время в воздухе уже безраздельно господствовали самолёты. К этому времени русский изгнанник Игорь Сикорский наводнил уже Америку сверхнадёжными гидропланами, наладившими регулярные межконтинентальные рейсы через Атлантический океан. И уже готовил свой грандиозный перелёт на самолёте Туполева, российского двойника Сикорского, великий лётчик Чкалов.

«Отец не любил ничего трафаретного, — пишет Любовь Циолковская, — поэтому он, как и раньше, говорил нам, чтобы при его похоронах не было ни попов, ни музыки, а также просил не препятствовать, если захотят его мозг подвергнуть исследованию. Меня же просил купить папок для размещения рукописей».

Думаю, что не только о том думал в последние свои дни Циолковский. Среди того, что он планировал закончить в течение тех благодатных пятнадцати лет, была бы и книга о Плотнике из Назарета, которую он урывками писал всю свою жизнь. Он мечтал изобразить его так, как никто этого не делал. Он писал о Его земной жизни так, будто предвидел нечто и в своей судьбе: «Любовь, возбуждаемая Им в народе, Его обаятельная личность, может быть, и были причиной преувеличений, в которых нельзя винить Галилейского Учителя: ведь не сам Он писал о себе, а его восторженные и преданные почитатели. Сознательная и трагическая кончина этой кристально-чистой души ещё более способствовала созданию легенд. Ведь нет ни одного народного героя, которого не окружили бы сказками, сагами и легендами…».

Вот и Циолковского предстоит очистить от придумок и несуразицы совершенно ему не нужных.

 

Грандиозный и насквозь олитературенный он потерял своё обаяние маленького человека в крупных трагических обстоятельствах. Мне жаль было бы окончательно расстаться с ним, подслеповатым и глухим, который видел же что-то недоступное никому. И который превратил своё воинствующее незнание в копьё Дон-Кихота, нацеленное на воображаемые и несуществующие химеры. Ведь чувства-то при этом он испытывал подлинные, и они ничуть не менее ценные и великие, чем те, которые испытывали Коперник и Галилей. Одиночество его было неподдельным. Трагедия, на которую он добровольно обрёк себя, может быть и есть то ценнейшее в нём, что не поддаётся пока осмыслению и ждёт всё-таки своего Шекспира, которого он так не любил. Может быть, он один только и знал, что такое счастье земное, потому и был всю жизнь несчастен, что не хотел очевидного и скорого счастья только себе. Человек не может быть счастлив, когда несчастны все остальные. Это и есть окончательная и прекрасная суть его философии, которую нам ещё предстоит открыть в том, что он так страстно хотел нам доказать, сбиваясь, противореча очевидностям, не пугаясь казаться смешным и безумным. Да, но ведь и все остальные пророки такими только и бывали…

 

Какими Циолковский видел нас и наше время?

В повести «Вне земли» он нарисовал картину жизни идеального общества. Это идеальное общество аккурат относится почти что к нашим дням. Он описывает 2017 год, то есть, то, что, казалось ему, будет через сто лет после времени революции, которая сделало возможным его личное счастье — в году от рождества Христова 1917-ом.

«На всей Земле было одно начало: конгресс, состоящий из выборных представителей от всех государств. Он существовал уже более 70 лет и решал все вопросы, касающиеся человечества. Войны были невозможны. Недоразумения между народами улаживались мирным путём. Армии были очень ограничены. Скорее это были армии труда. Население при довольно счастливых условиях в последние сто лет утроилось. Торговля, техника, искусство, земледелие достигли значительного успеха. Громадные металлические дирижабли, поднимающие тысячи тонн, сделали сообщение и транспорт товаров удобными и дешёвыми. В особенности были благодетельны самые громадные воздушные корабли, сплавлявшие по течению ветра почти даром недорогие грузы, как дерево, уголь, металлы. Аэропланы служили для особенно быстрых передвижений небольшого числа пассажиров или драгоценных грузов, употребительнее всего были аэропланы для одного или двух человек. Мирно шествовало человечество по пути прогресса».

Опять дирижабли, и опять ничего не угадано.

 

Какое правительство он считал лучшим?

А вот, может быть, лучшее из его завещаний. Тут он предлагает к утверждению черты идеального правительства, которое достойно идеального государства.

1. Оно не устраивает дорогих пиров, но и не истощает себя воздержанием.

2. Оно не украшает себя золотом, серебром и драгоценными каменьями, не имеет сотни дорогих и разнообразных костюмов, но одевается просто, тепло и гигиенично.

3. Оно не занимает дворцов, в которых поместилось бы в 100 раз больше народу, но и не лишает себя гигиенического простора и удобства.

4. Оно не окружает себя красавицами, которые вертят ими, как хотят. Их жёны живут так же скромно, как и их мужья.

5. Оно любит своих жён и детей и не обижает их, но не выдвигает их в правители, а ценит по их качеству и заслугам.

6. Оно не окружает себя сотнями слуг, а старается обойтись совсем без них.

7. Оно не боится слова и слушает всё (насколько хватает времени и сил), как бы горько и обидно ни было.

8. Оно признаёт за каждым человеком, каков бы он ни был, одинаковое право на землю.

9. Оно ограничивает свободу насильников и делает их безвредными, но не мстит им.

10. Основою всего считает мысль, руководимую мировым знанием и опытом, т. е. наукой.

11. Всякая мысль и слово свободны, пока не сопровождаются насилием.

12. Оно распространяет знания.

13. Оно отыскивает даровитых людей и использует их на общее благо.

14. Оно исследует недра Земли и ищет в них богатства.

15. Оно использует всевозможные силы природы.

16. Оно всячески способствует развитию промышленности.

17. Оно земледелие считает одной из отраслей промышленности.

24 марта 1934 г.

 

Использованная литература

Блинков С. Циолковский: творец и личность.Наука и религия, № 10-11, 1988.

Грезы о Земле и небе. Научно-фантастические произведения. Тула: Приокское книжное издательство, 1986

Дудкина И. Циолковский: далекий и близкий. Наука и религия, №№ 1, 1989,  с.14-17

Зайцев Н. Был ли религиозен Циолковский? Наука и религия, № 11, 1988. - с.46

Казютинский В. Странный Циолковский. «Труд-7», 09.08.2001, Москва, №145, стр. 26

Ключников Ю. М. Неизвестный Циолковский (К 150 летию со дня рождения). http://korni.kluchnikov.ru/

Коллекция воспоминаний о К.Э.Циолковском. Научный архив ГМИК им. К.Э.Циолковского. Дело № 32, 86, 105, 112, 140, 179

Королёв С. П. Жизнь и деятельность К. Э. Циолковского. В сб.  «Творческое наследие Сергея Павловича Королёва. Избранные труды и документы». М.: Наука, 1980

Космодемьянский А.А. «Константин Эдуардович Циолковский. 1857–1935».. М.: Наука, 1987.

Циолковский К.Э. Любовь к самому себе, или истинное себялюбие. В сб. Космическая философия. М., 2001

Пионеры ракетной техники Кибальчич, Циолковский, Цандер, Кондратюк. М.: Наука, 1964

Салахутдинов Г. М. Блеск и нищета К. Э. Циолковского. М., 2000

Сергиевская С.А.. Воспоминания о К.Э.Циолковском. 24 февраля 1967.  Архив школы-гимназии №  9, Тула

Сопельняк Б. 13 дней в подвалах Лубянки. // Родина. 1994. № 9

Черненко Г. «Космическая подсказка» для Циолковского. «Техника молодёжи", 2011. ,№ 12

Черненко Г. «Срочно. Калуга Циолковскому». Тайны ХХ века, №28, июль 2009

Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. Воспоминания о К.Э. Циолковском. М.: Айрис-пресс, 2007

Чижевский А. Л. Аэроионы и жизнь. Беседы с Циолковским.// Составление, вступительная статья, комментарии, подбор иллюстраций Л.В.Голованова М.: "Мысль", 1994

Щит научной веры. Сборник статей. Описание с позиций монизма Вселенной и развития общества. М.: Самообразование, 2007

Циолковский К.Э. в воспоминаниях современников. Тула. 1971. Раздел «Любимый учитель», с.129-160.

Циолковский К.Э. Гений среди людей. М., 2002

Циолковский К.Э. Документы и материалы 1879-1966 г. Калуга. 1968

Циолковский К.Э. Исследование мировых пространств реактивными приборами (1911–1912 гг.) / Избранные труды. М., 1962

Циолковский К.Э. Космическая философия. М., 2001ь

Циолковский К. Э. Монизм вселенной. Калуга, 1925

Циолковский К.Э. Образование Земли и солнечных систем. (Маленькие очерки). Калуга: Изд-е автора, 1915

Циолковский К.Э. Очерки о Вселенной. Калуга, 2001

Циолковский К. Э. Реактивные летательные аппараты. М., 1964

Циолковский К.Э. Черты из моей жизни. В сб.Грёзы о Земле и небе. Тула. 1986. С 385-418

Циолковский К. Э. Черты моей жизни. 1935//Арх. АН СССР. Ф. 555. Оп. 2. Д. 14. Л. 12–12 об.

 

 

 

культура искусство литература проза проза циолковский, космос, история
Твитнуть
Facebook Share
Серф
Отправить жалобу
ДРУГИЕ ПУБЛИКАЦИИ АВТОРА