Опубликовано: 05 апреля 2015 14:41

ДВЕ БИОГРАФИИ

Глава Третья. ROLL OVER ГАГАРИН

НОВЫЙ ДОМ

ПАВЛИК

Зимние каникулы оказались полярной зимовкой. Воздух замер и замерз, солнце осыпалось искрами на снег и сделало его колючим. Наш дом был слишком новый для жизни, в нем не работали лифты, не горел свет в подъезде. Подъезд был один, этажей было 12, не дом, а поставленная на малую грань обувная коробка от импортных женских сапожек. Эти новые для Москвы дома повторяли архитектуру - с незначительными изменениями - домов, появившихся на пятнадцать лет раньше в Баварском квартале берлинского района Шёненберг, который также называют Еврейским из-за национально окрашенной статистики в прошлом. В частности, там жил главный еврей естественных наук Альберт Эйнштейн, к домам нашего квартала не имевший абсолютно никакого отношения, несмотря на вездесущую относительность его теории.

Двора у нашего дома не было, и было видно, что никогда не будет. Вместо двора дом окружала снежная целина с неестественно вздыбленным снегом, кое-где продранном глиняными отвалами. От подъезда в направлении пустынной улицы выгибался недавно заасфальтированный проезд, наполовину покрытый ледяной лавой с желтушными наплывами. По соседству с домом, на насыпном глиняном пригорке, и по другую сторону - в плоской, из-под бульдозера, выемке, - окопались в снегу похожие на блиндажи фундаменты. За ними и вокруг, на перепаханном заснеженном пространстве поднимались недостроенные корпуса квартала, разбитые на четверки и разделенные пустырями и разным внутриквартальным недостроем. Зрительно четверки домов походили на менгиры, а друг относительно друга располагались как музыканты на обложках пластинок тех лет: ближе, дальше, за плечом друг друга.

В первый день, набивая снег в войлочные ботинки на молнии, я обошел дом, прощупал ближайший пустырь, раз десять споткнулся о замерзшую глину, полазил по ближайшему фундаменту снаружи и внутри, замерз и вернулся домой. Этаж был невероятно высокий – выше нашей владыкинской пятиэтажки, - и вид из окна открывался бескрайний. Закатное солнце высматривало, в какой бы перелесок устроиться на ночь, Университет, повернувшись в пол-оборота и поднявшись на цыпочки, подглядывал с далеких Ленинских гор за укладывающимся солнцем и смущался в поднимающихся сумерках. Потом наступила первая полярная ночь и к нашему дому приходили белые медведи из сказочного Битцевского леса, но я их не видел, потому что крепко спал и снился своей будущей невесте.

В следующие дни я прогулялся по заметенным следам и тропинкам к соседним домам. Вокруг было темно и безжизненно, лишь непривычно высоко светились голые, как в больнице, окна. Я постоял в снежной темноте и вернулся домой. В один из дней я вышел на улицу и увидел на льду у подъезда своего сверстника с клюшкой. Он неспешно, широким махом, водил шайбу, лениво подчеканивал и точно бросал в кусок картона, втрамбованный в сугроб. Я подошел ближе и стал наблюдать за ним. Сделав полный разворот на месте и эффектно запустив шайбу в картон, он обратился ко мне:

- Сыграем? - Что, вдвоем? – переспросил я. - А что? В одни ворота от синей линии. - У меня клюшки нет. - У меня дома есть вторая. Могу вынести. - Ну давай, - от неожиданности я согласился.

Он оставил мне свою клюшку и пошел в подъезд. На черенке чернели жирные широкие разомкнувшиеся буквы М  Э  Ф  С  И, крюк был обточен снизу и замотан лентой только в середине в один слой, а не так, как мотали мы во Владыкино – весь прямой крюк в несколько слоев. Минут через пять он появился и предложил выбрать «палку», а через десять минут я уже проигрывал ему десять-ноль и изо всех сил старался хотя бы размочить счет. Моего нового знакомого звали Павлик. Он играл лучше меня, лучше всех в нашем доме, лучше всех, кто приходил к нашему дому из других домов. Так, как играл он, играют не в хоккей, а в биллиард на крупные суммы, или фехтуют на дуэли перед кинокамерой где-нибудь во Франции. Для полного сходства не хватало только заказных ударов: от борта в левый угол, или: финт, бросок! Сегодня, когда хоккей потерял изящество и приобрел прямоту оглобли, я вижу в своем прошлом, что Павлик был крошечным хоккейным винтиком, которых в те годы у нас было столько, что победоносный ресурс The Red Machine казался неисчерпаемым, вечным, как газ. Тогда всем так казалось.

Павлик жил этажом выше, а раньше - у Киевского вокзала и продолжал ездить туда в школу. Где-то там он покупал себе сигареты, обычно «Солнце» в мягкой пачке или короткую «Новость» с бумажным фильтром. Я по-соседски присоседился к нему и он стал покупать на мою долю тоже. Курили мы поврозь, а сигареты прятали в общих местах – в отсеке с пожарным гидрантом, в почтовых ящиках несуществующих квартир, занятых библиотекой, за наличником двери лифта и в других подмышках и складках нашего голого подъезда. Каждый день в наш дом-подъезд вселялись все новые новоселы и моих сверстников становилось все больше. После школы поерзать в хоккей у подъезда собиралось человек пять-шесть, потом кто-то уходил, а кто-то приходил. Всем, кто был с клюшкой, Павлик присваивал имена хоккеистов из ведущих национальных сборных тех лет. Среди нас были Сухи, Черны, Прыл (это я), Эспозито, Маховлич, Сет Мартин, Фирсов и Старшинов. Себя Павлик идентифицировал с Вацлавом Недомански. И только один из нашего дома не имел хоккейного прозвища – мы звали его Рыбий глаз. Две зимы спустя, когда на смену уличному хоккею пришли другие увлечения, неприкаянное безделье и стычки, он приклеил всем нашим свое видение мира - Апостол, Серый, Карман, Зуб, Короткий, Сучок. Сам он навсегда остался Рыбьим глазом – мутным и ничего не выражающим.

Ближе к марту возле подъезда появились две легковушки. Они заняли позицию крайнего нападающего на дальнем и ближнем пятачке, а их хозяева обеспечили прикрытие с воздуха матерными очередями и угрожающими выходами из подъезда на бреющем полете. Пришлось искать новое место, и оно нашлось - частично перекрытый подвал в недострое на пригорке. Осенью все его помещения основательно подтопило и теперь вместо земли в них чернел ровный гладкий лед. Подвал был великолепен: туда почти не проникал снег и ветер, зато проникал свет, отскок шайбы от бетонных стен был просто пушечный. Если играющих собиралось много, мы выбирали помещение побольше, и наоборот. Подвал звал нас, и после школы мы становились детьми подземелья с клюшками.

В те два года когда мы общались, Павлик знал поименно и пономерно всех главных хоккеистов главных национальных сборных и вел календарь всех международных встреч. Когда подходил черед очередного чемпионата мира, мы собирались у Павлика перед телевизором и отчаянно болели за наших, которые были непобедимы. У каждого из нас была тетрадка с графиком игр, куда мы аккуратно записывали результаты и разные пометки, например, о голах забитых в меньшинстве или с буллита. Это было первое в моей жизни проявление стадного чувства на бумаге, вторым был рукописный песенник, третьим, и последним, - дневник. Письменная стадия стадности длилась года два-три, пока не приняла менее очевидные формы. Я еще расскажу об этом.

КВАРТАЛ И ОКРЕСТНОСТИ

«ЕЛОЧКА» И ДОТ

Лед в подвале оставался твердым до середины апреля, и наш первый хоккейный сезон завершился открытием первого футбольного. К следующей зиме наш хоккейный подвал надстроился двумя типовыми этажами, а еще через год в них разместился ЖЭК со свитой и первые в нашем годовалом квартале магазины. Какая свита у ЖЭКа? Извольте: опорный пункт охраны порядка, паспортный стол, несколько кружков, включая «Игры на гитаре», зальчик с рядами из сколоченных по четыре стульчиков и окнами на хоздвор с ящиками, булочная – ничего, что я против часовой обхожу? Тогда я стремлюсь дальше – парикмахерская, фотография на документы, хозяйственный и ремонт чего-то. Фасадом этого двухэтажного жизненного набора для жителей нашего квартала в течение двадцати пяти лет был магазин «Диета». Потом наступили перемены и ЖЭК переименовали в РЭП, а его - в РЭУ. Фасад тоже изменился. «Диета» пережила декаданс и полное разложение стиля, на ее месте открылся стерильный «Спар», его переименовали в «Мосмарт», а его – в «Биллу» и пока остановились на этом названии без изменения сути. Представляю, как в подвале, за дверьми холодильных камер и подсобок потомки саманидов вдруг слышат сопенье, возню, жаркое дыхание, невнятные голоса и хлесткие удары, похожие на хлыст. Пусть не пугаются, это не несчастные призраки Сент-Мари-де-Буа, это наши юные дворовые ипостаси продолжают гонять в хоккей среди паллет с пивом, консервами и свежезамороженной овощной смесью.

С другой стороны проезда, ведущего к нашему дому, симметрично «Диете», тоже в двухэтажном здании, тоже в типовом, тоже фасадом на улицу и тогда же появилось кафе-рецидивист «Елочка», оно же - «Мещера», оно же - «Терек», и его подручная-подельница - кулинария. Ближайшая автобусная остановка, как фальшивый паспорт, воспроизводила текущее название кафе, широко известное всей округе - я про название, а не кафе. Когда задули порывы перемен, избалованная былым вниманием остановка сначала сникла, а потом и вовсе увяла, оставаясь преданной своему неудачливому сожителю – обезлюдевшему пилюгинскому п/я. Потом сожитель пошел по миру, наша остановка потеряла свое лицо и стала безликой, как опись, «улицей Обручева, 47». Долгое время под одной крышей с кафе-рецидивистом каким-то чудом уживалась детская танцевальная школа. Сейчас вместо кулинарии работает коммерческая коптильня, а вместо детской танцевальной школы – непритязательная пивная веранда, прикинувшаяся кафе. И правильно, потому что правильному электорату нужны не самодеятельные танцевальные кружки, а кружки с пивом.

Нашей остановки теперь нет. Ее упразднили при Мэре II Победителе Выборов, сразу после выборов. 47 лет моя остановка встречала и провожала меня, а теперь ее нет. Число 47 оказалось для нее фатальным. Когда-то отсюда начинался длиннющий автобусный маршрут – 108. Вместе с 1-м он сыграл в моей жизни заметную роль в освоении мира. Центром моего мира тогда был Ленинский проспект и прилегающие к нему улицы. В одну из первых поездок на 108-м, это было весной, я увидел за Старокалужским шоссе дот, сохранившийся с войны. Вокруг раскинулись пустыри с вросшим промышленным хламом и какими-то строеньицами, рельеф местности далеко и хорошо просматривался. Дот стоял на длинном почти незаметном склоне обширной и пологой кляксообразной котловины с горловиной по Хлебобулочному проезду и с трех сторон был окружен господствующими высотами на расстоянии сотен метров - километра. У дота было странное направление стрельбы - на юго-восток-восток, вдоль хорды котловины по низу противоположного склона и выше, туда, где сейчас Станкоимпорт и за ним Завод им. Орджоникидзе – NEO GEO. Какая польза могла быть от такого огня – по низу и снизу вверх? Тем более, в случае появления на одной из высот, на расстоянии стрельбы прямой наводкой, вражеской пушки или танка? Осенью 1941 здесь дислоцировался 7-й полк 5-й дивизии Народного ополчения, если верить мемориальной табличке на этом, теперь мемориальном, доте рядом с ГИБДД. Рубежи обороны этих мест помечены на немецкой штабной аэрофотосъемке 1942 года, - она есть в Интернете - и расположены на всех ключевых высотах. Зачем понадобился еще один, в гиблом низком месте, в случае боевых действий не решающий ничего? А затем, что Народное ополчение было призвано не воевать, оно было призвано массово, трагически показательно умирать, решая не военные, а пропагандистские задачи. Но тогда я об этом не думал, просто мне показалось странным направление стрельбы из дота – почти в свой тыл.

Но вернемся ненадолго к хоккею и Павлику. На следующий год на пустыре возле нашего дома был залит каток, мы встали на коньки и Павлик опять был лучшим. Когда каток размяк, мы сняли коньки и повесили их на гвоздь, кто надолго, а кто навсегда. Сорок лет спустя, как-то поздним вечером, опасаясь позора, я вновь вышел на тот же лед, теперь забранный в старую коробку. По всему южном борту, чтобы было хорошо видно из окон нашей школы, горделиво расправила плечи аршинная надпись «Единая Россия». Эта надпись - единственное, что ее референт сделал для нашего катка. После очередного ремонта надпись с борта исчезла, сама коробка перестала быть пригодной для игры в хоккей, но я все равно каждую зиму надеваю коньки и выхожу на лед с клюшкой – чтобы в очередной раз вспомнить все.

ШКОЛА

ХАЛИ-ГАЛИ

Средняя школа №855, в которую меня определили, находилась за пределами нашего квартала в окружении угрюмых и злобных пятиэтажек, стоящих и по сей день тесными барачными рядами у подножия газпромовского рая. Дорога в школу была безрадостной, а из школы – беспокойной. Редкие яркие окна новеньких двенадцатиэтажек на полпути сменялись плотными рядами тусклых тоскливых окон, наполовину запотевших. Школьные коридоры встречали гудящими и моргающими светильниками с частыми, как рыбьи кости, ребрами. Свет под ними был безжизненный и дергающийся, а цвета – лживыми, как торжественное обещание пионера. В классах, под двумя рядами засиженных мухами матовых плафонов, свет был правдивый. На втором уроке в классы и рекреации заползали параллелограммы пыльного солнца и наступал день. После уроков заснеженный двор, слепящий, как прожектор, лишал неприметности, делал уязвимым и гнал прочь, к дому, пока не окликнули в спину. Вы меня давно не перебивали, я подумал, что вас нет. Ничего не хотите спросить? Тогда я вас спрошу. А с какой стороны спины были вы в то время?

Первый день в новой школе был вводным. Классный руководитель, бесформенная и бойкая тетька, потребовала мой дневник. Я нехотя положил его на учительский стол и сел на место. Несколько минут она листала его, протяжно приговаривая «Да-а…», потом пристально посмотрела на меня и громко нараспев заключила: «Ну-у-и-фру-укт!». Класс с любопытством повернулся в мою сторону, ожидая продолжения, но его не последовало. Учителя по другим предметам тоже ознакомились с моим дневником и, как я потом ощутил, дружно отнесли меня к худшей половине человечества, с которой надо быть построже.

На перемене ко мне подошел крепкий подросток в сопровождении менее крепких, но более наглых и сказал:

- Слышь, ты, на английском скажешь, что в твоей школе прошли 7 уроков. 7 а не 8, понял? А не скажешь – в морду! – Английский был для них непереносим, как каторга с отягощением в лице надзирателя-садиста.

- Ладно. А зачем? – спросил я.

- И попроси объяснить новый урок. И побольше вопросов задавай, понял?

Потом последовали инструкции что надо говорить по другим предметам. Я так и сделал. Реакция учителей была предсказуемой: «Придется догонять. На этой неделе вызывать к доске не буду, а со следующей буду спрашивать как всех». Прошла неделя, потом еще одна, моя репутация в новой школе сложилась в незатейливое оригами: для учителей и отличников я был посредственным и не дисциплинированным учеником, для школьной шпаны – фраером, у которого можно отнимать деньги и бить для самоутверждения. Для всех остальных я был равным среди равных.

Среди равных были классные чуваки. У одного из них было полно всяких интересных мелочей, которые он с готовностью менял на жевательную резинку – чан ган, как он ее называл. На две подушечки «Чиклетс» я выменял у него екатерининский пятак 1777 года с вензелем. Классный был пятак: тяжеленький, похожий на медаль, и цифры на нем оказались со значением. Ради обладания этим пятаком я распечатал хранимую много месяцев желтенькую упаковку с окошком. С тех пор «Чиклетс» попадалась мне примерно раз в десять лет. Отличная резинка, закономерно, что ее нет на российском рынке офф-лайн.

Еще один чувак, не по годам обаятельный и манерный, умел громко и красиво петь, на ходу придумывая звукосочетания, имитирующие иностранные слова – итальянские, французские, английские, - их сходство с чужой фонетикой было феноменальным. Песню «Хали-гали», ставшую потом культовой, я впервые услышал в его исполнении на его собственном итальянском языке. Она звучала шикарно и я попросил его продиктовать слова. Он диктовал и смеялся, на ходу перепридумывая неудачные, на его слух, звукосочетания. А еще он пел на мелодию какого-то твиста: «Ты укуси меня за голову, ты укуси меня за грудь, перед тобой стою я голая, ну укуси за что-нибудь!» А когда я попросил написать и эти слова, он рассмеялся  и сказал: «А ты у NN спроси, она знает». NN была моей однопартийкой – однозначной и трехмерной, за что ее любили и трогали старшеклассники. На мою просьбу она захихикала и написала на тетрадном листке три классически хитовых куплета. Сейчас, пиша эти строки, я решил проверить приведенный здесь текст в Интернете, и там вместо «укуси за голову» я нашел «укуси за талию», что неверно, потому что тогда выпадает одна пара рифм, а это, в те годы и в том возрасте, считалось большим недостатком в дворовом стихосложении.

Имитатор шлягерной лирики выделялся и предметно. Нас одевали в рубашки цвета использованной ветоши, его – в однотонные, цвета небес и ванили; мы переобувались в полукеды, он – в ботинки без шнурков; мы ходили с раздутыми, как складка мехов у баяна, школьными портфелями, а он – с мягкой шоколадной папкой с молниеносным хвостиком и выдавленной надписью Mashinoimport в углу. Его папка никогда не была набита, и если в какой-то день учебников оказывалось слишком много, один-два он держал завернутыми в газету в мешке с обувью в раздевалке, меняя их местонахождение на большой перемене. Через пару лет с папками ходили все, и я тоже, но такой как у него не было ни у кого. Папки широкого потребления, как моя, делали из каляного дерматина, с округлыми, как экран «Рекорда», углами, а швы укрепляли полихлорвиниловой бейкой-кембриком цвета какой придется, или грубым витым шнурком, а концы молнии вшивали в изнанку. Это было практично, но не стильно, не хали-гали. Такие папки предназначались для учебников, они были промышленным откликом на школьный тренд, а та - хали-гали - для глянцевых каталогов гидравлических прессов и пуансонов, изящных блокнотов в мелкую клетку, карманных календарей со стереоскопическим эффектом и ручек с хромированной верхней гильзой и клипсой. Но в его папке ничего такого не было, зато был большой отрывной блокнот с рисунками военной техники, которую он изображал очень подробно и правдоподобно, разных стереометрических фигур и выпуклых орнаментов с тщательно растушеванными тенями и голых женщин в позе Одигитрии. Когда мы расставались на каникулы и навсегда, он оторвал и подарил мне такой – целомудренный и схематичный, как в инструкции к лечебному пластырю.

ШКОЛА

СТРЕКОЗА И МУРАВЕЙ

Другой чувак носил в портфеле фотографии каких-то битлазов, которые, как он утверждал, были самыми модными в мире, потому что играли на каких-то электрических гитарах и пели не как все, а кричали и кривлялись. Фотографии были плохого качества и их было много. На всех были изображены четыре улыбающихся парня с прическами, закрывающими лоб, в костюмах без воротников и с торчащими манжетами. Но главное, что в них было примечательного – это выражение лиц и позы. В них было что-то дерзкое, сразу было видно, что эти четверо ведут себя как хотят. Мне они понравились и я купил одну фотографию, отдав за нее 40 копеек – стоимость полного обеда взрослого. Однажды после урока пения тот чувак спросил учительницу, знает ли она про битлазов? Она ответила, что знает. «А кто они?» – спросил он. «Это ансамбль» - ответила учительница.

Она была молодой, приветливой и позитивной, от нее исходили феромоны беззаботности, мы улавливали их и когда приходила пора, с радостью летели наверх, выше верхнего этажа, куда-то под крышу, в компактное помещение с окошком и всегда включенным светом. Она садилась за старенькое черное пианино, расправляла свои невидимые стрекозиные крылышки и ее миниатюрные обводы составляли с пианино одно целое. Во Владыкино учительницей пения была высокомерная статная фифа с волосами как у «Саломеи» фон Штука. За пианино она не садилась, а присаживалась. Класс был просторный, как родные просторы, и светлый, как наше будущее. Под взмахами ее повелительных рук мы протяжно выпевали ноты, пели на два голоса «Пусть всегда будет солнце!» и «Орленок, орленок…» и слушали учебные пластинки - арии из оперы «Садко» и рассказы Кабалевского о симфоническом оркестре в сказке Прокофьева «Петя и волк». Ее образованность была иезуитской. Исключено, чтобы она знала, кто такие битлазы. А нынешняя знала, и это вызывало потаенное, как двойное дно в чемодане, уважение. Она все время что-то наигрывала и спрашивала нас: «Знаете эту мелодию?» Вместе с ней мы пели «На прививку третий класс…» (именно третий, а не первый, как в оригинале у Михалкова), «Здравствуй, милая картошка…», «На безымянной высоте» и «Песню о друге», а когда до звонка оставалось пять или десять минут, мы упрашивали ее и она играла нам «Королеву красоты» и «Лучший город земли», а наш классный манерный Томми Стил пел. Под ритмичные аккорды пианино и сладкозвучные, заливистые мелодии Бабаджаняна я простился с пионерскими песнями. Годы спустя пионерские песни, а с ними и комсомольские, странным образом вспомнились, когда я векторно расширял свои литературные горизонты в направлении зыблемого половым созреванием, эфемерного и иррационального мира подростка, коим я сам перестал быть с большим опозданием. И вот тогда очередная прочитанная книга находила свое песенное соответствие из прошлого. Например: «Кентавр» – «Школьные годы чудесные», «Над пропастью во ржи» – «На то нам юность дана», «Повелитель мух» – «Взвейтесь кострами, синие ночи».

Антагонистом пения был труд. Под надзором дядьки в черном сатиновом халате, походившем на прямоходящего муравья, ходившего между верстаков, мы что-то обтачивали, отпиливали, отрубали и склепывали. Я был бездарен. Во мне натужно кряхтел Данила-мастер, но выходило криво, неровно и с заусенцами. Еще хуже было с математикой – ничего не выходило, никак. Я оказался в числе хронически отстающих, другими словами – отсталых, часто оставался после уроков решать ненавистные задачи и примеры, отчаянно тужился левым полушарием, но почти всегда безрезультатно и с трудом переползал от контрольной к контрольной. Этот кошмар длился всю зиму и кончился лишь весной, когда учителя как-то неожиданно обмякли, контрольные прекратились, домашние задания постепенно растаяли, а двойки в журнале стали совсем не страшными, как ночное наваждение солнечным утром.

Если математика с трудом с трудом уживались с моей природой (смотрите! Три предлога «с» с разными значениями в одной фразе – здорово, правда?), то словесность, в любом ее проявлении, приживалась к моему когнитивному стилю как живой побег под руками Мичурина. Двумя такими побегами стали словечки «ништяк» и «бывай!», которые я впервые услышал в новой школе. В них пульсировала родная ямбическая природа, слышалась хлесткость команды и ругательства, но главное, у этих слов не было двойного гражданства, они были моносемичны и употреблять их в иных значениях, кроме «ништяк» и «бывай!», было невозможно. В языковом мэйнстриме тоже наметился тренд: вместо внятного объяснения трудных случаев – и учителями, и родителями – следовало обвинение в непонимании написанного русским языком в учебнике. Однажды я написал в сочинении на вольную тему «холодная война» с прописной буквы, за что получил красную палочку на полях и взбучку вместо объяснения: в грамматической ошибке старая большевичка-русичка усмотрела политическое заблуждение.

Год завершился сельско-хозяйственной практикой. Мы сидели за партами возле распахнутых в май окон и под шелест вездесущих тополей рисовали планы клумб и садовых дорожек. В полдень нас отпускали. Я шел по будущим тротуарам, пролегавшим через тогдашние пустыри, повсюду лезла сныть, цвела мать-и-мачеха, возле домов чернели первые пятна свежего газона с зеленой щетинкой. В центре квартала, на плато с голым грунтом, ленивый кран и невидимые строители достраивали школу. Она была не такой, как та, из которой я шел, и она мне нравилась. На подходе к дому пахло нагретой землей и молодыми сорняками. Лето притаилось где-то совсем рядом и выжидало, когда начнутся каникулы, чтобы закружить хоровод оглушительных и ослепительных впечатлений. Подумать только - три месяца без школы! Ништяк! Через неделю нам выдали дневники. В колонке с четвертными и годовыми отметками стояли вразброс цифры от 3 до 5, а внизу было написано: «Переведен в 6-й класс». Вот она, свобода! Бывай, школа! School's! Out!! For summer!!!

ЛОО

ГИЛЬДЕНСТЕРН И ДРУГИЕ

До первой смены в пионерских лагерях оставалось недели две. Все наши были на улице, толклись на подоконном пустыре, играли в пыльный футбол, пачкающие вышибалы и грязные жопки, а когда после шести соседняя стройка пустела, мы шли туда, играли в войну, выслеживая друг друга в недостроенных помещениях и дворе-складе среди бочек с жидким стеклом, рулонов стекловаты, штабелей оконных рам. Мы спускались с крыши по каким-то стропам, а и из окон - по приставленным доскам, или просто прыгали на стопу бетонных плит или кучу мусора; залезали на кран, а потом собирались где-нибудь на недостроенной крыше, и там рассказывали всякие небылицы и упражнялись в остроумии, стараясь привлечь к себе внимание всей компании. Когда пустырь и стройка нам надоели, самые любопытные из нас, и я среди них, стали исследовать окраины квартала. Они оказались мало интересными: с одной стороны – глубокие овраги, от которых сейчас ничего не осталось, кроме заросшего фрагмента за ГСК на Научном проезде и благоустроенного кратера за загородкой Газпрома, с другой – наша улица, идущая к лесу и пыльной бетонке. С оставшихся двух сторон подступали враждебные пятиэтажки. Делать на улице было нечего. Городской май исчерпал себя, и за ненадобностью, как толстовский Кутузов, ушел из жизни. Наступивший июнь разобрал нас по пионерским лагерям, дачам и колхозным деревням.

Отправка в пионерский лагерь оказалась для меня неожиданностью, как вызов к доске. Местом моего трехнедельного пребывания было выбрано местечко Лоо, где-то на выселках Сочи. Территория лагеря была поделена на несколько зон: спальные корпуса, столовая, заасфальтированная площадка-сковородка с флагштоком, гравийная спортивная площадка, круглая цементная площадка для танцев и культурных мероприятий, и пляж. По границе зон росли кипарисы, а между зонами несколько раз в день, нестройно построившись, перемещались туда-сюда пионерские отряды, ведомые вожатыми-переростками, каждый из которых был пародией на пародию на Ангуса Янга.

На одной старой фотографии - въездная клумба с цветочной надписью ЛОО 1966. За кадром остался каменный фаллоподобный символ на въезде, задающий латентное поведение разогретых солнцем пионеров и пионерок, ощутивших на безмамье и безпапье первые гормональные выбросы в свое безгрешное тело. Память сохранила освещенный пятачок для танцев в черноте южного вечера и многочисленные лавочки вдоль самшитовых аллей. Соревнования, пионерские песни и купание в море прошумели где-то за околицей памяти, а лавочки запомнились. Это было любимое место нескольких ребят постарше меня, к которым я приблудился. Мои отрядные ровесники – дети железнодорожного пролетариата – были назойливы, агрессивны, строили из себя приблатненных, живущих по понятиям, и все время приставали ко мне с какими-то идиотскими соревновательными идеями – «Ты сколько отожмешься?», «Давай кто дальше кинет, на щелбаны», «За испуг – саечку!», «Ты за Луну или за Солнце? Говори!», «Скажи ««Союзпечать»!», «Давай твой пресс проверим». Первые дни я был бит, мят и тих.

Мое незавидное положение изменилось благодаря особенности нашего размещения в дортуарах не по отрядам, а вперемешку по возрастным группам. В каждом дортуаре располагались шесть-восемь железных кроватей и я оказался по соседству с ребятами, трое из которых были старше меня на год и не были детьми рабочих и работников Локомотивного депо Люблино. За два вечера лежачих разговоров я стал ушным свидетелем их мнений и планов, преимущественно кадровых, в смысле, кого можно закадрить. Я слышал это слово еще во Владыкино от Санька и Витька, но не употреблял его применительно к себе, потому что не до конца понимал, в чем разница между «кадриться» и «гулять», и опасался подвоха, ведь главное, не что делаешь, а как это назвать. Когда над кроватями зависала пауза, я осторожно задавал уточняющие вопросы, мои соседи посмеивались и отвечали, каждый добавлял что-то свое и разговор принимал пропедевтический характер. На третий день в конце тихого часа один из них – не помню как его звали, с очень странной фамилией - предложил мне пойти после полдника покадриться вместе с ними. Я поколебался и согласился.

Рандеву было назначено в самшитовом будуаре, обнимающем большую парковую скамейку. Напротив на квадратном постаменте сжала кулачки цементная, цвета отсыревшего сахара пионерка в облегающей юбке. Мои новые приятели шутя и посмеиваясь говорили о чем придется, не обращая на меня внимания. Потом подошли три девочки. Они выглядели намного старше меня, может быть, из-за нарядной одежды и брошек. Одна из них сняла пионерский галстук и спрятала за пояс юбки. Ее грудь тут же увеличилась на два размера и стала как у пионервожатой – вспоминаю у Ларкина: «И где ребята были сплошь атлеты, / А в девочках все заслоняли груди…». У другой девочки в руках был серый каменный огурец небольшого размера с утолщением на конце, видимо, принесенный с пляжа. Разговор незаметно заметно изменился. Они вшестером словно играли в пионербол, бросая фразы через сетку и принимая, и все время спрашивали друг друга: «Дошло?» - будто объявляли счет. Я слушал их и не понимал смысла сказанного, словно они говорили об обычных вещах, только наизнанку. Единственное, что до меня дошло, это что цементная пионерка имеет ко мне какое-то отношение. Зато меня никто не прогонял и ни к чему не принуждал, а когда я что-нибудь говорил, меня выслушивали, и легким броском посылали ответную фразу на мою половину. К концу смены я научился принимать фразы и посылать их обратно. Вспомнил! Одного из них звали Гильденстерн.

После ужина весь лагерь шел в летний кинотеатр или на танцплощадку. Кино показывали про пионеров, старое и не интересное. Лучшим фильмом, показанным под тем южным небом, был «Приключение Толи Клюквина». Танцы устраивались три раза в неделю: по субботам – под баян, дважды в будни – под колокольчик на столбе. Две трети репертуара составляли вальсы и танго. По круглой цементной площадке, окруженной тремя кольцами лавочек, кружились или топтались несколько пар, две трети из которых были вожатые и прочий персонал. Остальные пришедшие сидели и смотрели на танцующих. Первые дни я после ужина ходил на баскетбольную площадку и вместе с другими ребятами в коротких штанишках играл, пока не стемнеет, в двадцать одно или в козла, а потом шел в корпус и ждал когда придут остальные и после отбоя начнутся интересные разговоры. Но однажды я пошел на танцплощадку и от нечего делать остался там. И мир перевернулся.

ТАНЦПЛОЩАДКА

ТВИСТ ЭГЕЙН

Сначала все было как обычно. Короткие южные сумерки торопливо умерли, на столбах зажглось жидкое электричество, занудствовал баян, невидимое море где-то внизу солеными ладошками лениво перебирало гальку, время зевало, воздух скучал. Сначала все было как обычно. И вдруг, откуда-то из-за спины послышался резкий, искаженный максимальной громкостью портативного устройства мужской голос-фитнес: «Камонаврибади! Лэ твиста гейн!» Я обернулся и увидел на задней лавочке нескольких незнакомых чуваков очень старшего возраста. Они сидели и стояли вокруг невидимого «Камонаврибади» на фоне плохо освещенных зарослей ежевики. «Лэ твиста гейн!» - теперь к голосу присоединилась заводная музыка. Первый куплет я слушал издалека, не решаясь подойти поближе, но когда музыку плотно сковало звено восторженных пионеров, я подошел и протиснулся в гущу. На скамейке лежал магнитофон с прозрачной плексигласовой крышкой, под которой медленно крутились катушки с лентой. На алом, как пионерский галстук, пластмассовом корпусе курсивом мчалась надпись «Романтик – 1». Это был первый переносной магнитофон, который я увидел и услышал. У-у-у-бап-бап - хор задорных женских голосов подбадривал солиста. Я стоял, замерев от восторга, а мир вокруг меня ходил ходуном и пульсировал в знакомом по советским хитам ритме, но с мощной амплитудой оригинала, сметавшей отечественные подражания на уровень дрожания. Два пионера без пионерских атрибутов ушли за последнюю лавочку, поближе к кустам ежевики, и став визави начали ритмично вихлять коленями и сучить руками вдоль туловища. Потом один из них прогнулся назад, почти касаясь головой земли и не переставая извиваться, а второй ритмично крестил его двумя руками. От увиденного схватило дух. Меня оттеснили назад, я обернулся и увидел, как через танцплощадку к нам стремительным ледоколом приближается старшая пионервожатая, раздвигая, как Красин льдины, вяло шевелящиеся хрупкие тела. Можно я нажму на паузу? Не придирайтесь к словам, а лучше представьте: на площадке с ламинарным течением жизни 36,6 вдруг возникла точка турбулентности с повышенной температурой. Это было опасно для здорового лагерного организма, опасно для самой пионерской жизни и коммунистического будущего страны, и скорая помощь последовала незамедлительно и неотвратимо. Старшие чуваки с магнитофоном, но не такие старшие, как пионервожатая, были вытеснены в темные аллеи. Когда старшая пионервожатая, как центростремительная сила в стакане с чаем, перемещала нас от кустов ежевики на цементный пятачок, поближе к баяну, один незнакомый чувак-чаинка сказал мне:

- Не ссы, они каждый день в лагерь приходят.

- А их же прогнали – осторожно удивился я.

- А они все равно придут.

- А их опять прогонят – осторожно настаивал я.

- А они на скамейку придут, на аллее. Это они только сегодня на пятачок пришли.

- А на какую скамейку? – осторожно выведывал я.

- А на разные.

- А когда они придут? – теперь я допытывался как шпик из Третьего отделения, учуявший Ленина, - А завтра придут?

- Ага.

- А-а – осторожно подытожил я.

Но они несколько дней не появлялись. После ужина я тщетно гулял по аллеям, внимательно прислушиваясь к доносящимся звукам, но кроме пыхтения баяна в отдалении, бубнения и смешков в самшитовых лабиринтах и перекликающихся цикад ничто не прослушивалось. Наконец, в один из вечеров, я услышал их: в конце соседней аллеи едва слышно гремела изгнанная с пятачка музыка. Я обратился в слух и пошел на звук. Возле звука было человек пять, все нелагерные. Знакомый «Романтик» гудел и потрескивал на паузах, из него разлетались дребезжащие и громыхающие звуки и орущие голоса. Я развесил уши и стал слушать. Песен было с десяток, все примерно одного ритма и темпа, среди которых выделялась «Твиста гейн!» и еще одна - лучшая из всех. Резкий электрический аккомпанемент и задиристый голос, выкликающий короткие упругие слова - «эгипи гипи шей!» - вызвал у меня пароксизм молчаливого восторга. В последующие дни мне удалось прослушать эти записи еще несколько раз, но лишь в тот единственный - всю катушку целиком. Обычно пионервожатые обнаруживали наш передвижной клуб неотвратимо, как восточные немцы - английских шпионов в романах Ле Каре, и чуваки с «Романтиком» при атасе глушили звук и скрывались по аллеям и дорожкам, а патруль в алых галстуках и с волосатыми ногами преследовал их, как расторопный мюмзик в компьютерной игре, послушный клавишам под ловкими пальцами, преследует какую-нибудь улепетывающую по коридорам тварь.

Оставшиеся дни смены прошли в усвоении услышанного. Южная картинка с морем и жизнь по лагерному распорядку служили лишь фоном, как в выступлении тогдашних музыкантов в телевизоре. То были аудионедели, главным событием которых стала другая музыка, а также свойство слов приобретать неожиданные значения по желанию говорящего. В середине лета я вернулся из ослепительной приморской синевы в выцветшую огнедышащую Москву. А там - Георгий спал и Змей июля дышал в лицо и воздух плавил по тротуарам проползая. На улице было пусто. Дальние очертания колебались, всех моих приятелей растопило континентальной жарой. Лето расширялось как Вселенная, и все живое в нем стремилось на периферию. Через пару дней меня отвезли на дачу – в тенистую прохладу к речной водохранилищной воде.

ДАЧА

ДОЛЛАР

Моих прошлогодних знакомых – худенькой девочки в корсете и полненькой – на даче не было навсегда. Теперь в их комнатах жили два чувака на класс старше меня, то есть на целый год ближе к взрослым ценностям. Через пару дней мы вяло познакомились, а через неделю по-соседски сблизились. Поначалу наши интересы не совпадали: я любил играть в войну и прятки, лазить по кустам и забору, обожал велосипеды, футбол и купание, а моих новых знакомых влекло к дачным сверстницам, которых я даже не замечал, и таинственным вылазкам за территорию. В промежутках они бесцельно слонялись по аллеям от дачи к даче, сидели на лавочках или подолгу разговаривали про заграничные вещи. Одного из них звали Доллар, другого просто Сережа. Доллар по нескольку раз в день мочил волосы и причесывался на косой пробор, а Сережа был большой, не очень складный, в очках и басил. С Сережей меня связывало катание на велосипедах, настольный теннис, анекдоты и пляж. С Долларом связывал Сережа. Однажды они взяли меня с собой за территорию. Доллар шел первым. Мы прошли вдоль забора и свернули на запретную зону к шлюзу. Доллар уверенно направился к караульному с карабином, издалека вежливо поздоровался, и подойдя сказал:

- Мы из дома отдыха. Нам надо на почту, – Караульный оглянулся:

- Идите. Только быстро, а то нас ругают из-за вас.

- Спасибо!

Почта, на которую нам было надо, была магазином «Пиво – воды». Я стал предчувствовать грядущий проступок. Зайдя внутрь, Доллар сразу выбил 74 копейки и отдал чек Сереже. Я топтался в сторонке и косился на них. Очередь за пивом состояла из печальных алкашей, страждущих поправить здоровье, и бодрых рабочих в спецовках. Сережа был одного с ними роста, к тому же в очках, и две бутылки Жигулевского ему отпустили без вопросов. Мы завернули их в припасенную газету и положили в авоську, потому что голая бутылка без этикетки с пробкой-штемпелем была безошибочным признаком Жигулевского и могла спровоцировать ненужное нравоучение сознательных прохожих и, что еще хуже, будущий отказ караульного пропустить нас, потому что он мог счесть, что его сочли за дурака.

Вернувшись на свою сторону шлюза, мы расположились на крутом откосе под дачным забором. Сережа и Доллар полулежа пили пиво, закуривая его сигаретами. Говорили больше о пиве. Доллар рассказал, как однажды он остался дома один, купил бутылку пива, сел в горячую ванну и закурил.

- А зачем в ванну? - спросил я.

- Для кайфа, – ответил он, – Сидишь в ванной, затянулся, сделал глоток, потом выдыхаешь. Кайф!

- А тебя не засекли?

- По запаху?

- Нет, по ванной. Там же накурено останется.

- Я окно настежь открыл и выдыхал в окно.

- Окно в кухню? – Доллар посмотрел на меня рублем.

- На улицу, – Он затянулся, сделал глоток, после паузы - дымный выдох и протянул бутылку мне, - Хочешь отхлебнуть?

В том разговоре на косогоре я впервые попробовал Жигулевского пива, услышал слово «кайф», и узнал, что есть дома, в которых окно ванной выходит на улицу.

ДАЧА

ГЫМЗА

На следующей неделе мы опять пошли за территорию, но на этот раз в деревню. Деревня изнывала от жары и реальности, преломляя себя в мираж. Пыль и зелень густо перемешивались повсюду, свет и тень были резкие, как на картинах Де Кирико, вокруг не было ни тела. Дощатый, облупившийся, обросший лопухами магазин «Продукты» скучал возле конечной остановки маршрутки. Выцветшая сизая «Латвия» приткнулась рыбьей мордой в угол спасительной тени и дремала с открытыми дверьми. Водитель замер в обнимку с необъятной газетой. Стараясь не разрушить полуденную дрему, мы бесшумно прошли мимо и вошли в магазин. В винном отделе покупателей не было. Тельная продавщица, кафедрально уперев обнаженные руки в прилавок, и глядя на работающий в лицо вентилятор, похожий на студийный микрофон, сладкозвучно выводила:

            So I just lay back and laugh at the sun 'cause            I'm in shoo-shoo-shoo, shoo-shoo-shoo             Shoo-shoo, shoo-shoo, shoo-shoo            SugarTown.

Ее светлые волосы развевались в сторону подсобки, как вымпел на бригантине. И тут мы подошли. Увидев нас, она выключила вентилятор и вышла из образа.

- А вы здесь что забыли? А ну на пляж купаться!

- Мы уже накупались, - сказал Доллар. Сережа подошел вплотную к прилавку, глядя на заставленные полки.

- Гымза в плетенке - литровая или ноль семь? - спросил он, добавив бас в голосе и забирая инициативу разговора.

- Литровая. А вы кто такие ранние? Я вас что-то не знаю.

- Мы с пляжа у дамбы. Старший брат попросил за Гымзой сходить.

- А что ж он сам не пришел, а младшего послал?

- Он на лодочной станции, в очереди за лодкой стоит.

- Валь, кого ты слушаешь? – донеслось из подсобки, - Дачники они, ты что, не видишь?

- Да вижу! Хунвейбины они, а не дачники. Гымзу им подавай!

- Так дай! Эту кислятину никто не берет, девять градусов.

- Вот и дай! А мне отвечать?

- Да ладно тебе! Что им будет с одной бутылки? – Сережа чутко уловил направление служебного диалога и задрейфовал к кассе.

- С одной! – передразнила сладкоголосая тельная Валя, - Литровая ведь!

Кассирша выбила чек и безразлично предостерегла:

- Маленького не напоите.

Маленький - это был я. Мы с Долларом вышли на улицу, мир дремал вокруг нас. Над Тушинским аэродромом кружился кукурузник, из которого время от времени выпадали человеческие точки, расцветающие цветными парашютами. Через пару минут вышел Сережа с пушечным ядром в плетенке. Подойдя к нам, он вытащил из заднего кармана своих, как на слона треников удлиненную белую пачку в целлофане - запал болгарской расфасовки к ядру болгарской отливки. Он показал нам пачку, как шериф показывает свою бляху. «Трезор»! – возвестил он нам, деревне и миру. Глаза его победно блестели. Мы побрели в горку к дачным воротам. Из магазинчика внизу доносилось пение тельной продавщицы Вали. Голосом, обретшим оперную мощь, она самозабвенно выводила «Из-за острова на стрежень…» на английском языке:

                Say goodbye, my own true lover,                As we sing a lovers song.                How it breaks my heart to leave you,                Now the carnival is gone.

Не доходя до ворот мы свернули к шлюзу на наше место. Кузнечики и бабочки радостно приветствовали нас, компактные облака регулировали вошедшее в раж жаркое солнце, сосны стояли на атасе, а мы наслаждались удовольствиями, похищенными из незапертого ближайшего будущего.

ДАЧА

SPIDOLA

Само ближайшее будущее было рядом и живьем - опрятное, спортивное, веселое. Они появлялось на пляже, спортивной площадке, перед кинозалом или на нашей террасе со столом для пинг-понга, почти всегда в полном составе. В сумерках они появлялись в перспективах влажных, одуряющих вечерними запахами дачных аллей, как призраки Борисова-Мусатова, или замирали парами под мотыльковым зонтиком света от уличного фонаря, как герои ранних рассказов Аксенова. Они были рядом и нигде, всегда в ином пространстве или времени. Но однажды дачный континуум возобладал и наши геодезические линии пересеклись.

Случилось это как-то под вечер в бильярдной – небольшой застекленной терраске, пристроенной к кинозалу с заэкранной стороны. Остекление террасы было сплошным, и от этого казалось, будто ее опустили на дно заросшего сада. За окнами плавали цветные и серые птички на ветках, кроны вишен и лип шевелило течение облаков, сквозь них пробивалось солнце, свет дробился в толще листвы и дрожащими бликами ложился на заросли спиреи, шиповника и крапивы. Я был здесь первый раз. Посредине террасы стоял кряжистый бильярдный стол с мощными ограненными ногами, вдоль стен - кресла и низкие столы с пепельницами и журналами, особняком стояла пирамида с киями. В бильярдной было человек десять. Взрослые девушки в красивых сарафанах, бриджах, обтягивающих кофточках, с распущенными волосами, серьгами, уже похожие телами на взрослых женщин, ребята – степенные и веселые одновременно, с набриолиненными прическами на пробор, в теннисках-сеточках и светлых нейлоновых рубашках с закатанными по локоть рукавами, все - с часами на загорелых запястьях, а у одного – плоские-плоские с отливающим золотистым циферблатом. А я был в обвислых трениках, самым младшим, на меня никто не обращал внимания, я смущался, держался возле Доллара и Сережи, ждал, когда мы уйдем, но они не уходили, а уходить одному мне не хотелось.

На одном из столов стоял проигрыватель в виде раскрытого чемоданчика, возле динамика белым росчерком, как и на «Романтике», было написано «Юность». В общем разговоре кто-то сказал, что такие еще не выпускаются и появятся только в будущем году. Рядом с чемоданчиком лежало несколько маленьких пластинок с розовым кружком, но играла все время одна – ритмичная, на иностранном языке. Звучала она не так, как песни из «Романтика» в пионерском лагере. Во время короткого затишья, когда на смену музыке пришло веселье, прерываемое чьим-то рассказом, я подошел к столу с чемоданчиком и прочитал на пластинке: «Франк Шобель. ГДР». Название песни тоже прочитал, но сейчас уже не помню. Доллар про этого певца знал и влился в общий разговор, а потом вылился вдвоем с шумной девушкой в кофточке и бриджах, они отошли к раскрытому окну, она стала что-то напевать на иностранном языке, а он прищелкивать пальцами, потом они поставили пластинку с этой песней, и девушка стала подпевать. Пластинка называлась «Ширли Бэсси. Англия. Целуй меня!» Мне понравилось название – своей игривостью, - а сама песня не тронула.

В той компании был один примечательный неприметный парень. У него были светлые волосы такой длинны, что прикрывали уши, а сзади были до воротника. Сейчас я бы сказал, что он был вылитый Долтри, каким он был в шестьдесят шестом, но тогда я из певцов знал в лицо только, почему-то, Эдуарда Хиля и Иосифа Кобзона, а на них он не был похож, ну совсем. На нем были черные техасские штаны, отстроченные оранжевой ниткой, и белая футболка, а в руках - большой, антрацитно-ванильный переносной приемник с телескопической антенной и надписью Spidola, которая мне понравилась больше, чем «Романтик» или «Юность». Этот парень был одновременно со всеми, и в тоже время сам по себе, разговаривал, шутил, но при этом все время крутил ручки в своем приемнике, крутил сам приемник, поводя антенной в разные стороны, ставил его на стол и снова брал в руки. В тот раз я не услышал из его Спидолы ничего, кроме треска и обрывков незнакомой музыки, очень похожей на ту, которая мне нравилась.

Кажется, его звали Виталик. Он был старше меня на два или три года. В то лето, в августе, дача вдруг опустела – разъехались все, кого я видел в бильярдной, остался только я и он. Сначала Виталик только здоровался со мной, потом мы пересеклись на пляже, повстречались на знойной и пустынной спортплощадке с одиноким мячом, а потом он предложил составить ему компанию в бильярдной - просто поддержать разговор, пока он «покатает шары». Я с радостью согласился. «Лето – это бесклассовый мир», - подумал я, и ошибся. Я был интересен ему как слушатель. Он говорил неспешно и немного иронично, а я слушал. Тогда и потом, он говорил о событиях нескольколетней давности, когда все дети на дачах были сверстниками и их было раза в два больше: так подобралось. Виталик рассказывал про дачную страну, которую они выдумали, про ее устройство, захватывающие игры, которые они разыгрывали по сценарию, про дружбу и летние романтические увлечения. Я слушал, и слышал в этом рассказе что-то чужое, невозможное в моей жизни по рождению, привлекательное и неприемлемое. А вечером он брал свою Спидолу и уединялся. Когда в конце лета его сверстники стали возвращаться, он перестал со мной здороваться. Бесклассовый мир кончился.

КВАРТИРА

МОКАСЫ, МИНИ-ЮБКА И «ЯУЗА-20»

Во второй половине августа мы вернулись домой. В двух шагах белела побелкой новенькая школа с несколькими сизыми елочками у входа и лиственными саженцами по забору. В один из досентябрьских дней родители отвели меня в пустынную школу записаться в какие-то списки. Внутри пахло одеждой маляров и лохматыми досками на заляпанной трубчатой конструкции, под которой мимо расстеленных газет насыпалась отделочная перхоть. Раза два мои родители вместе с другими ходили в школу что-то мыть, колотить и двигать, а перед самым сентябрем я получил внушительную стопку новеньких учебников, карт и пособий. Когда я дома лишал их девственности, они хрустели, как пивной подлещик.

В последнюю неделю августа у нас несколько дней жила молодая черноморская пара – чьи-то дети-студенты, ожидающие заселения в институтское общежитие. Взрослые звали их Петя и Неля. Одеты они были модно - с сочинской или туапсинской припортовой барахолки. У Пети были неимоверно расширяющиеся от колена брюки в пол с нашитой сзади по низу молнией и с горизонтальными прорезными карманами у пояса. Он называл их «клеша» - это слово я слышал впервые. Из-под брюк выглядывали клиноподобные ботинки с высоким скошенным каблуком – «мокасы». Рубашки у Пети были узкие, на них он надевал, или просто накидывал на плечи, свитер с миндалевидной горловиной от плеча до плеча, или - на голое тело - тонкую обтягивающую кофточку с горлом как у лыжника - водолазку. Волосы у Пети были длиннее, чем у Виталика, такие, как у битлазов на фотографии, где они держат коробочки с крестами. На Неле была юбка выше колена на целую ладонь, которую она называла «мини-юбка», и мешковатый объемный свитер, как с чужих плеч. Волосы у нее были светлые, волнистые, слегка взбитые.

Образ модной молодой пары 1966 года дополнял переносной магнитофон «Яуза-20» в металлическом литом корпусе, который можно было носить просто за ручку, или в портфелеобразном чехле. К магнитофону прилагался похожий на булыжник выпрямитель для работы «от розетки». Катушек с записями у Пети с Нелей была целая обувная коробка. На двух или трех были классные песни, лучшей из которых была «эгипи шей», та самая – музыкальная вспышка среди кипарисов в Лоо. И тогда я в восторге спросил:

- А кто эту песню поет? Битлазы?

- Не битлазы, а Битлс – поправил Петя.

- А как она называется?

- Бэйбэл. Слышишиь, они в припеве поют «Бэ-э-й-бэл!». Это шейк, танец.

Он вышел на середину комнаты и показал как танцуют «шейк» – еще одно новое слово. В сочетании с клешами, мокасами и узкой рубашкой, дерганый, ломаный танец на пятках выглядел сногсшибательно. Я замер в восторге. Через минуту он поставил другую катушку и сказал:

- Это тоже Битлс, вся катушка целиком.

Из железного корпуса раздались звенящие аккорды. Петя отключил блок питания, закрыл крышку, взял магнитофон за длинную ручку и протянул мне:

- На, поноси.

Переносная «Яуза» оказалась тяжелее дедова деревянного ящика с артельными инструментами, включающими обрезанный путейский молоток и топор, но из-за прилива энергии магнитофон показался мне легким, как ранец первоклашки. Песни три-четыре я гордо ходил по нашей двухкомнатной квартире от балконной двери на кухню и обратно, останавливаясь у входной двери. Я хотел, чтобы меня слышал весь дом. Музыка в моих руках развевалась как знамя на картинах Делакруа, и я остро нуждался в возвышении, вроде живописных баррикад, куда бы мог взойти, чтобы чужими голосами провозгласить окружающему миру о себе.

В понедельник Петя и Неля отбыли в свою студенческую жизнь, а я остался между летом и школой в бездельном вокзальном ожидании.

НОВАЯ ШКОЛА

ASTOR

Новый учебный год подали по расписанию. На перроне стискивались и протискивались белоснежные передники, мышиные пиджачки, блузки с бюстами, костюмы с лысинами, а над косичками и макушками, вперемешку с цветами, покачивались таблички с цифробуквами, среди которых я нашел свою – 6В. Над застекленным, похожим на аквариум входом растянулось настойчивое приглашение «Добро пожаловать!», под которым уже сгущалось трибунное место. Все ждали, когда оно персонифицируется. Когда это произошло, наша новая директриса исполнила торжественную напутственную речь. За ней под фонограмму выступил строительный начальник. В обоих речах слова были о том, что новая школа – это подарок нам к началу учебного года. Оба исполнителя заслужили редкие, но энергичные аплодисменты провожающих, а мы, щедро одаренные новой школой, еще не знакомые между собой, дружно не постигали этого дара и аплодировали вяло. После выступлений прозвенел станционный звонок, послышалась команда «по вагонам!» и отъезжающие в школьное будущее устремились цветущими колоннами в распахнутые стеклянные двери, превращаясь в пассажиров разных классов.

Внутри школы мне понравилось. Большие голые окна обрамляли синее небо над чахлым озеленением квартала, ровные, без наклона парты, не скатывали на пол круглые предметы, стулья вместо скамей послушно переступали с ноги на ногу, приноравливаясь под седока, а плоские потолочные светильники без рыбьих ребер объявили мух инсектами нон-грата. Кругом было свежо, светло и опрятно. Я ощущал что-то новое, приглядывался к одноклассникам и чувствовал себя равным среди равных, потому что даже будущие школьные хулиганы и блатные пока не обличали себя сквозьзубным повелительным наклонением, боясь как бы не ошибиться и случайно не схлестнуться с кем-то из своей стаи.

Уже в первые недели я обзавелся школьными товарищами, с которыми три следующих года делил в непрестанно меняющихся пропорциях радости и печали. Я помню их фамилии и лица, и, наверное, уже никогда не забуду. Андрюха и Жека жили в одном доме, тоже рядом со школой, но с другой стороны, а Витька – поодаль. Из моих хоккейных знакомых одноклассником стал только один – Сережка из соседнего дома, Серый. Все мы быстро перебывали в гостях друг у друга в одинаковых новеньких квартирках, так разно обжитых, и я заметил разницу между похожими прихожими, вешалками, коврами, сервантами, торшерами, книгами, хрусталем, разными бздурками на мебельных плоскостях, календарями под стеклом на письменном столе и марками телевизоров. Больше всего мне нравилось у Жеки – лаконично, просто, ничего лишнего. А еще у него был магнитофон, назывался Gintaras. Родители не разрешали его включать, но он иногда нарушал запрет ради нас. Записи были неинтересные: если на иностранном языке, то какие-то уа-у-у-уа с ритмичными подхлопываниями в ладоши, если на русском, то тихие и заунывные - что-то про полночный троллейбус, Арбат, дворы…

Дворовое братство разбрелось по классам: притяжение школы оказалось сильнее. Строек в квартале больше не было, торговый комплекс отторг наши военные игры куда подальше, футбол возле дома перестал быть безальтернативным времяпрепровождением. Наш обжитой пятачок возле дома растворился в обжитом квартале, который стал однородным, как ньютоново пространство. Былое суетливое безделье под окнами осталось в прошлом. Мы встречались все реже, чаще чтобы обменяться новостями и вместе покурить, присев за школьным забором или спрятавшись за тепловым пунктом. Там и там, в легком прозрачном дыму, уносимом осенним ветерком, мои товарищи по дому теряли очертания, а потом и вовсе растаяли в своих жизнях.

Хитом той осени у нашего теряющего сплоченность братства были сигареты с фильтром Astor в мягкой коричневой пачке, на которой в овале был изображен дядька с внешностью Моцарта, если бы тот торговал лесом, а над овалом - цифры 1763 и 1848. Первый раз я увидел Astor у отца, а второй - в табачном киоске напротив кафе «Луна» на Ленинском проспекте, по которому мы с дедом куда-то зачем-то ехали на автобусе по бесконечному 108-му маршруту. Всю неделю после этого я планировал миссию к «Луне» за «Астором» и как целая НАСА переживал по поводу возможной неудачи. И вот, когда было мало уроков, я выдумал для прикрытия какое-то дежурство в школе, сел на 1-й автобус и за 25 минут доехал до конечной остановки у метро «Университет», а оттуда пробежался пару остановок по широченному тротуару вдоль широченного Ломоносовского проспекта и за 30 копеек купил вожделенную пачку. «Астор» были нашими десертными сигаретами, а на суп я покупал за 18 копеек Filter с бумажным фильтром - в короткой пачке с красной рукописной F на белом фоне, похожей на пламя. Потом я видел у отца Peer, Lord, Lux и Philip Morris в пластиковой пачке с благородным металлическим отливом, но они мне в киосках никогда не попадались и я осторожно воровал их по одной штуке, когда отец открывал очередную пачку.

КЛАСС

ДУБЫ И ВЯЗЫ

Через полгода я познакомился с классом поближе и занял в нем место среди мне подобных в ажурной полутени описательных предметов. Мне подобных было полкласса: хорошисты и троечники, имеющие разнообразные и безвредные нефизические увлечения – марки, модели (я про уменьшенные копии), путешествия по прилегающим оврагам и дальним пустырям, а между этими делами - все более пристальное наблюдение за девочками. Другую половину класса составляли заводилы, зубрилы, примерные, спортивные, отстающие, прилежные без результата, просто тупые и блатные. Блатные в этой половине пользовались авторитетом, а в нашей – своим физическим превосходством. Спортивные пользовались известностью. Один из спортивных отжимался раз 100, или 50, в общем, впечатляюще много. Он был поджар и упруг, приходил первым на лыжах и в беге, и блатные не трогали его за это, и за то. Полуспортивный-полублатной Валера из нашего класса был единственным в школе, кто мог сделать сальто вперед с места, правда, с мостика. Кряжистый как луговой дуб из Черноземья, оживленный злым волшебником, он искал выхода своей природной физической силе в мордобое и к окончанию школы участвовал во всех массовых драках в квартале - с ремнями, штакетинами и прочими подручными предметами, помогающими получше повреждать друг друга. Вы заметили, шесть «пэ» в предыдущем предложении! Нет-нет, это случайно, никакого умысла. Лет через 30-35 я случайно встретил его среди наших домов – сильно хромающего, с тростью. Он был как поваленный дуб – мощный, но поваленный. «Лежат во прахе древние дубы, но восстают вопросом вязы…» Это Джойс. Почему он выбрал мордобой, ведь он неплохо играл на гитаре? Это вязы.

Вася, в отличие от Валеры, был чисто конкретно блатным – наглым, жестоким и не сильным, но как у всех блатных у него было свое кодло, и его боялись. Встреча с Васиной кодлой всегда проходила по одной и той же схеме. Подойдя, они командовали: «Попрыгай», - и если кроме звона ключей слышали звон мелочи, то изымали ее, потому что их тонкий слух не переносил биметаллической фальши. Потом они подносили к носу кулак, чтобы мы молчали. В школе он и его дружки были окружены пустотой. Они настолько привыкли к этому, что любое постороннее тело, попавшее в пустоту, вызывало у них агрессию. Толкнуть, пнуть, ударить ребром ладони по шее или под дых и пойти дальше, не оборачиваясь на униженное к полу тело, было для них нормой. Отклонением от нормы было, если тело реагировало на унижение не так, как ему полагалось. В этом случае они возвращались и начинали выяснять: «Ты что, недоволен?» - и почти сразу, без перехода, - «Ты на кого тянешь?» - это было их любимое выражение. Обвинение «тянешь» было достаточным поводом чтобы избить. Среди Васиного окружения были которые били без повода – просто так, из интереса к чужой боли или для самоутверждения. Один из них потом стал милиционером. Надо бы это давно забыть, но не получается. Наверно поэтому у меня сформировалось стойкое отвращение к уголовщине и чрезмерной физической силе как ее питательной среде, особенно если эта сила в погонах.

Еще к концу первой четверти мы научились настораживаться и мимикрировать на фоне школьных стен и квартального ландшафта. Мы рассовывали все секреты по карманам и как потерявшиеся доберманы бродили по нашему, пока еще плешивому кварталу, или по побуревшим бурьянным оврагам. Прикрытие от двоек за невыполненное домашнее задание обеспечивал Жека - наш надежный отличник. Математику – main course советского обязательного образования – он делал за полчаса, иногда еще в школе, на переменах, а то и на второстепенных уроках, вроде ботаники или географии, незаметно для учителя, пока класс вяло усваивал общеобразовательный гарнир. После уроков, устроившись на укромной банкетке или низком широком подоконнике в переходе, мы с Андрюхой сдували ненавистное домашнее задание и ненадолго разбегались по домам. Витька всегда обходился сам, даже когда мы ему предлагали сдуть вместе с нами. Возможно, это было связано с его представлением о самоуважении, которое нам с Андрюхой было неведомо. Мы были попроще.

КЛАСС

АНДРЮХА

Пока Жека подстольно делал домашнее задание, Андрюха рисовал катера с внутренностями. Сначала я думал, что это его досужие фантазии, как у нашего Хали-Гали в 5-м классе: всякие там обтекаемые машины с плавниками, замки с башенками, шаблонные голые женщины, или катера с внутренностями – все одно, если они нарисованы на уроке. Но когда я побывал у Андрюхи дома, то увидел, что это не так. Угол его комнаты был заставлен наборами моделей, конструкторов, коробками с мелким металлическим и деревянным хламом. У него была модель 16-миллиметровой железной дороги PIKO с магистральным паровозом, тремя вагонами, станцией и двухметровым рельсовым овалом, едва умещающимся на полу его комнаты. Большинство из нас видело это игрушечное великолепие только в «Детском мире». А еще у него были несколько разукомплектованных наборов-конструкторов со 2-го по 4-й номер, полдюжины микромоторчиков для моделей, выпрямитель для них и целая обувная коробка редукторов - от старых игрушек, и новых, из магазина «Пионер» на улице Горького, о котором я раньше ни от кого не слышал. И еще у него были две объемистые пачки журналов «Юный техник» и «Моделист-конструктор», которых я раньше ни у кого не видел, и которые впечатляли точными и детальными рисунками образцов военной техники и чертежами их уменьшенных копий. И, наконец, у него были готовые к сборке части модели торпедного катера, одного из тех, которые он неустанно рисовал на уроках естественного знания и, естественно, переменах.

- Нужен моторчик с длинным валом, специально для судомоделей, остальное все есть, - сказал он, когда я впервые осматривал его конструкторско-производственный угол в комнате. - И покрасить.

- А где ты его возьмешь? – спросил я.

- В «Детском мире» продаются, в отделе моделизма. И в «Пионере». Три двадцать стоят.

- Ого! А почему так дорого?

- Он специальный, с сальником, чтобы вода в трюм не попадала. Под углом просверливаешь отверстие в днище, просовываешь туда вал в трубке, сажаешь на клей и привинчиваешь на вал винт.

Через неделю он позвал нас на испытания плавучести катера в доке. Доком была ванная. Катер был тяжелый, сидел глубоко, и это впечатляло. Весной Андрюхе купили долгожданный моторчик, он доделал свой катер, и мы пошли в лес на маленький пруд. Торпедный катер поудобнее сел в воду и поплыл как дредноут, отпуская далеко вперед носовую волну. Мимо пронеслась водомерка на скутере, замерла в отдалении, похихикала и умчалась прочь. Андрюху это не смутило. К тому времени он с помощью старшего брата уже начал строить модель подводной лодки метровой длины, но, если мне не изменяет память, так ее и не достроил.

Андрюхино влияние на нас было настолько сильным, что еще осенью мы накупили в «Детском мире» наборы «Конструктор №3» и все как один собрали башенный кран - кавер-конструкцию, самую сложную из предлагаемых инструкцией, и потому вынесенную на крышку набора. Вы говорите, у слова «кавер» другое значение? Возможно, но не в этом случае. Так вот. Андрюха, как генеральный конструктор, не мог допустить равенства с нами и уговорил родителей купить ему «Конструктор №5». Из него он собрал огромный, до пояса, похожий на T. Rex портальный кран.

Серый, мой дворовый друг, не признавал первенства Андрюхи, потому что знал что такое кордовая модель самолета, и даже видел как она летает. Когда в новой школе начался труд, и мы стали делать перекладины для вешалок в шкафу и рейчатый сруб для горшков с цветами, Серый спросил нашего трудовика, можно ли заместо их собрать кордовую модель? Мы насторожились. Трудовик ответил – «нет» и «да», то есть, вместо - нельзя, а после, до конца четверти – можно. В тот же день Серый доделал школьные поделки, получил отметку в журнал, а на следующий урок принес купленный в «Детском мире» набор. На коробке с рисунком в стиле «спичечная этикетка» было написано:

КОРДОВАЯ МОДЕЛЬмотор в комплект набора не входит

Вечером я убедительно попросил родителей купить мне такой же. Через неделю половина от половины класса пришла на труд с наборами кордовых моделей самолетов в разную цену. Мой был самый дешевый и примитивный, с плоской, двумерной заготовкой фюзеляжа, руля и плоскостей. Сделать ее оказалось совсем не сложно, но без моторчика она была просто планером-деревяшкой, а моторчик к ней – двухтактный двигатель внутреннего сгорания для авиамоделей, работающий то ли на спирте, то ли на эфире - стоил невозможные 8 рублей. В результате, ни моя, ни его модель так и не поднялись в воздух - по экономическим причинам. Потом я вместе с Серым перешел на колесную технику и целый год резал и гнул дуралюмин, паял, собирал мощные трансмиссии для электромоторчиков, крепил валы и оси, клеил, красил, чтобы, в конце концов, ужаснуться и все разобрать, или задвинуть под шкаф как есть.

ВОРОБЬЕВЫ ГОРЫ (PREVIEW)

УЧЕБНИК ШОФЕРА 3-ГО КЛАССА

Когда через два года на уроках физики мы начали проходить электричество, половина нашей компании записалась в радиотехнический кружок во Дворце пионеров на Ленинских горах, а я, Серый, Андрюха и несколько примкнувших – в детскую автошколу. Записываться поехали все вместе. Я увидел Дворец пионеров первый раз, и он поразил меня своим модерновым обликом. Мы шли от остановки вдоль проспекта, а перед нами, чуть в низине, лежал ухоженный, как на иностранных календарях, мягкий и просторный предосенний ландшафт, перечеркнутый узкими светло-серыми шоссейками с аккуратным бортиком и одиноким ползущим «Москвичом». Там и сям кустились молоденькие рощицы, еще зеленые, в отдалении блестел пруд и высились три красивые высокие зданиями из желтого кирпича, в которых, наверное, есть окно в ванной, подумал я. Мы подходили к боку низкого здания, асфальтовая дорожка бежала дальше вверх - к близкому горизонту, мимо игольчатой стелы, на которой балансировал разноперый сентябрьский небосвод, - и так и убежала дальше без нас, потому что мы свернули к двухэтажному застекленному фасаду, просматривающемуся насквозь. Я такого никогда не видел, и впервые вспомнил слово «архитектура» без педагогического понукания взрослых. Я и сейчас считаю, что Дворец пионеров – один из самых удавшихся архитектурных комплексов в Москве.

Запись в кружки - все бесплатные - велась в просторном холле, напротив главного входа. За длиннющим столом с табличками с названиями кружков, сидели похожие на пионервожатых улыбчивые дяди, - если кружки были для мальчиков, - или тети, - если кружки были для девочек. У стола с нашим кружком была очередь. Пока она продвигалась, я обратил внимание, что ближайшие к нам дяди, услышав из очереди известную фамилию, понизив голос любезно спрашивали: «А ты случайно не сын-дочь-племянник Майорова-Титова-Герасимова? Или просто однофамилец?» И убедившись в безопасности, теряли к однофамильцу любезный интерес.

Два осенних месяца мы штудировали «Учебник шофера 3-го класса» с черно-белыми рисованными изображениями ЗИЛ-164 и правила проезда перекрестков, а остальные наши в радиокружке рисовали схемы, дырявили гетинакс и текстолит и паяли свое первое в жизни радиоустройство - детекторный приемник, - я уж и не помню, каков его физический смысл. Мы с Серым так и не дождались, когда нас посадят за руль того самого «Москвича», который видели в тот самый день, когда пришли записаться в кружок, и с легкой обидой распрощались с Дворцом пионеров навсегда. Моделизм и устройство ЗИЛ-164 мне в жизни не пригодились, а вот моим школьным друзьям занятие радиоделом – даже очень при освоении электрогитарного звука. Но это было потом, когда мы уже перестали быть школьными друзьями - и школьными, и друзьями.

ДВОР

СЕРЫЙ

В ноябре начались небольшие морозы, выпал снег. Наш облезлый глинистый ландшафт стал терять цвет и фактуру, как американо, из которого вдруг захотели сделать латте-арт, или как отхожее место, которое присыпали дустом – вам как больше нравится? Значит, вы не любите кофе. Наступило самое темное время года. По вечерам два раза в неделю я ездил на музыкальные занятия в музыкальную школу. Школа стояла на краю света и половина ее окон выходила на тьму. Тьма начиналась от Балаклавского проспекта, тогда больше похожего на шоссейку в Нечерноземье, и простиралась над Битцевским лесом, где сливалась с космосом без всякой линии горизонта. Это было самое темное место города. В виду автобусной остановки, впереди и ниже, лежала огромная чаша-карьер, будущий пруд, по откосу которого ползал бульдозер-светлячок. Ждать автобуса приходилось минут двадцать, а то и полчаса, и за это время на границе света и тьмы я оставался один. Иногда я переходил на темную сторону мира и смотрел на свет. Свет горел в полнакала и не прельщал. Темнота обольщала, но страшила. Границу мироздания патрулировал 163-й автобус, других здесь не было. Он приходил всегда почти пустой, и я с радостью забирался в тускло освещенный, дребезжащий салон со съехавшими сиденьями, клал папку с композиторским профилем на колени, и смотрел в темноту на свое отражение.

В те серые ноябрьские дни я близко сошелся со своим другом Серым. Безотцовщина, он жил вдвоем с мамой в однокомнатной квартире с большой кухней, в по-походному простой обстановке. Его мать – в разговорах он так и называл ее – по-взрослому, не как мы – выглядела значительно старше и уставше, чем наши, одета бедно. С нами она держалась просто и дружелюбно, дверь их дома всегда была открыта для нас. Как-то раз я зашел за Серым, когда у его матери был день рождения, я этого не знал. Они сидели вдвоем за скромным столом с бутылкой портвейна «Рубин Дона». Я хотел уйти, но его мать позвала меня за стол и налила лафитник. Я испугался, но выпил вместе с ними. Потом мы с Серым пошли гулять под ноябрьский снежок, в голове непривычно и радостно шумело, а когда я уходил домой, он дал мне что-то зажевать. В другой раз я зашел к Серому и увидел его мать перед телевизором. Она сидела понурая и с отсутствующим взглядом смотрела в экран, а по ее шероховатому лицу хлестали блики - показывали что-то военное. Потом я не раз видел ее такой. А когда мы с Серым выменяли у кого-то небольшую артиллерийскую гильзу и притащили к нему в дом – меня бы с ней выставили за дверь, - она посмотрела и сказала:

- Сорокопятка. Ох, и тяжело с ней было нашим.

- Почему тяжело? – спросил я.

- Потому что легкая. Других везли до самой позиции на технике, или на лошадях, а эту все время на руках. Другие расчеты едут, а этот вместе с пехотой – по буграм, по грязи, посмотришь на них - еле ноги волочат.

На следующий день я спросил Серого:

- Твоя мама была на войне?

- Да, - ответил он как-то неохотно.

- А кем?

- Санитаркой.

Я вспомнил, как она сидела у телевизора и смотрела на экран, как блики актерской войны хлестали ее, а она, наверно, вспоминала ту, настоящую, те дороги, которые прошла, переполненные лазареты и солдатиков, которые тащат сорокопятку – ту самую, от которой у нас Серым осталась стреляная гильза. А может, она просто устала и задремала перед телевизором – тоже может быть.

После ноябрьских праздников возле нашего дома залили каток и я снял с гвоздя свои гаги. Заливке предшествовало легкое мошенничество. Два а-ля коммунальных дядьки в телогрейках обошли наш дом, собирая по 20 копеек с квартиры на выравнивание и заливку катка. Бабушка расписалась в каком-то списке на тетрадном листке. Никакого выравнивания, конечно, не было, а каток залил дворник из шланга, подключенного к крану в цоколе нашего дома.

ПУСТЫРЬ ЗА ШКОЛОЙ

777 И 31.12.66

За две недели до Нового года Серый предложил «сгоношиться к празднику». Жека и Андрюха отказались сразу, а мы с Витькой согласились. Новогодним напитком единогласно был выбран портвейн, желательно «Рубин Дона», знакомый нам с Серым в осторожных дозах и выдержавший желудочно-вестибулярные испытания. Когда всенародное оживление от приближения Нового года стало перерастать в предпраздничную панику, мы поехали за портвейном. Магазин выбрали подальше от квартала – тесный людный гастроном у метро «Новые Черемушки». Выбор портвейнов в вино-водочном отделе поразил наше лимонадно-квасное воображение. Всевозможные «Рубины» составляли рубиновые ожерелья, «Букеты» нагромождались в цветущие горы, числа на номерных портвейнах составляли красивые телефонные номера. Я предложил взять вместо «Рубина» «Три семерки», потому что, во-первых, этот портвейн считался хорошим, во-вторых, у него узорчатая, похожая на грузинский коньяк этикетка, и в третьих, он дороже других, а в те годы это было верным признаком повышенного качества. А еще, он был нумерологически связан с моим екатерининским пятаком 1777 года – помните, рассказывая про жевательную резинку «Чиклетс» я намекал на это. Витька и Серый сочли мои аргументы убедительными, и мы стали отсчитывать деньги. Найти подставного взрослого покупателя за копеечные комиссионные не составило труда.

Вернувшись в пределы своего квартала, мы бережно запеленали купленную бутылку в газеты и тряпки, переложили кулек в старую сумку-мешок и спрятали в маленькой глиняной пещерке в подножии ничем не примечательного бульдозерного отвала на бескрайнем пустыре за школьным стадионом. Вход завалили смерзшимся глиняным комом. Нашему укутанному и упрятанному сокровищу предстояло пролежать в схроне несколько дней и не замерзнуть, не лопнуть, не описаться и не быть найденным и испитым какими-нибудь иродами. Я посмотрел в черноту над головой, там светила звезда граненой стереометрии. Небесной россыпи неведомая сила алмазной пудрой цифры прочертила магические 777 над нашей головой и это знак был добрый и хмельной… Заткните ваш айпад, это не оттуда, и не придирайтесь опять-опять, ведь могло же так быть? Не могло? Могло! Так. Быть. Пока мы с вами препирались, 31-е наступило в масштабе нашего повествования, и мы снова здесь, в том же составе, только снегу прибавилось, да людей на улицах – из буфета, поди, вернулись, после антракта аккурат к главному (горлом не споткнулись?) действу года. А звезда странная горит, горит, ярче чем над Кремлем, жарче, чем трубы наутро после госпраздника. И вот.

Сумерки и снежок набросили на пустырь вуальку. Пещерка была нетронутой, спеленутый кулек обнаружился в целости, под темным стеклом весело метался плененный бульк. Погоди, сейчас Серый тебя освободит, у него штопор есть. Витька достал стакан уменьшенного формата – для семечек. Мы переглянулись и нам стало легко и весело. Хорошо, когда вот так, не сговариваясь, все как-то так вот, слаженно. Пробка сделала «пок!». Серый торжественно налил первые полстакана – мне. После третьего круга из головы вынесли мебель и звуки стали гулкими, под пальто запалили печку, знакомые дома оттолкнулись от причала и повели плечами, окна засветились ярче и зыбче, равновесие перестало быть естественным. Мы начали дурачиться, Витька упал и завалил нас. От четвертого круга я отказался и Витька тоже. Серый выпил еще полстакана и воткнул недопитую бутылку в снег на вершине глиняного утеса – обелиск упавшим пионерам-негероям. Над обелиском сияла граненая звезда.

Часа три мы слонялись по кварталу, готовя дыхание к встрече с родителями. Квартал был пуст той контрастной пустотой, которая в предновогодние часы заполняет передний план, загоняя силуэты, жесты, голоса в освещенные квадраты окон, где мечется или неподвижно мчится к остановке жизнь. Пробежал запоздалый Башмачкин с елкой, автобус притормозил, выплюнул блатного пассажира, и опять пустота, лишь за занавесками мельканье рук. Я люблю эти часы с тех пор, а портвейн уже нет. А тогда портвейн входил в нашу жизнь как приложение №1 к договору о физическом существовании советского подростка, его неотъемлемая часть. Билл Брайсон, известный американский писатель, постарше меня на три года, писал мне лет десять назад в своем романе «100% Америка или как я стал мужчиной» о своих отроческих годах в Америке: «В эти хвастливые прыщавые годы главной заботой и развлечением стали выпивки». Билл, отвечаю я ему сегодня через Европу и Атлантику, у нас было то же самое.

КЛАСС

ПЕСЕННИКИ

1967-й начался с новых слов. Два из них проникли в наш лексикон исподволь, по-пластунски, прислушались к себе, неспешно поднялись, переоделись в кеды и кепки и стали привычны, как прочие вербальные мигранты. В общем, ассимилировались. Первого ассимилянта звали «банан», что означало школьную оценку «2». Для меня до сих пор загадка, чье гуттаперчевое воображение увидело в двойке сходство с бананом, и по какому признаку. Но какое-то имманентное сходство членов этой пары, обеспечившее ингерентность «банана» со школьной культурной средой, все-таки было, причем такое, что прежний коннотат «пара» к весне нами был почти забыт. Я понятно излагаю? Тогда дальше. Вторым ассимилянтом – отчужденным и неприветливым – стало слово «мать/отец», вытеснившее прежнее «мама/папа». Наши родители, перевалившие перевал лет, вызвали к жизни новые глаголы. Если раньше мы говорили «папа не разрешает», то теперь – «отец разорется», раньше – «мама с работы пришла», теперь – «мать дома». Ощущаете разницу между бризом и сквознячком?

Третье слово было именем собственным, а собственно имя принадлежало голосу. Голос звучал низко, с хрипотцой, и был хорош для пения с рыком и надрывом под гитарный бой. Такая манера исполнения придавала песням брутальность и душевность одновременно. Стоп! Голос и манера были потом, а сначала было имя. Именно имя - Высоцкий - появилось в нашей школе первым, еще без голоса, но уже в сопровождении восторгов и поклонения (с Битлс было точно также – потом). Голос пришел вслед за именем с опозданием на несколько недель, и первые четыре песни Высоцкого я услышал в кино, в фильме «Вертикаль», когда уже знал имя голоса. Весной я услышал первые магнитофонные записи Высоцкого - плохого качества, под растрепанную пятерней гитару, с еле различимым бубнением между песнями. Сами песни настолько отличались от того, что пела телерадиострана в середине 60-х, что воспринимались в СССР как инопланетное откровение. Шесть лет спустя двадцатипятилетний Боуи добивался подобного эффекта андрогинными нарядами и огненным маллетом – одних музыкальных средств выражения ему оказалось недостаточно.

Песни Высоцкого, когда я услышал их десяток-другой, показались мне однообразными, хотя некоторые понравились, например про Нинку-наводчицу, Чуду-Юду, праздник в комплексной бригаде и полудичь-полубред про сказочный лес. Потом была еще одна – Сыт я по горло, до подбородка...», которая мне не нравилась, но у меня уже появилась первая гитара, и сосед по этажу Вовка - в нашем дворовом хоккее он был Старшинов - показал мне на грифе большую и малую звездочки, и лесенку. Я самозабвенно разрывал гитару и был доволен собой. Недолго.

А тогда, в разгар зимы 67-го я попросил одноклассницу с голубыми глазами и кривыми ногами дать мне списать слова песен Высоцкого, которые не слышал, из фильма «Вертикаль», который не смотрел. Кажется, как раз тогда я отметил какие у нее вблизи красивые глаза, когда кривые ноги не отбрасывают на них тень. На следующий день она принесла в школу песенник и вручила мне как священную скрижаль. Песенник был толстый, с вонючим, как рыбий жир, переплетом и любовно украшенными страницами - рисованными виньетками, узорчатыми заголовками с тенями и наклеенными вырезанными картинками из журналов. С такой же любовью и нежностью шесть лет спустя двадцатипятилетний Боуи … простите, накладка - солдаты и сержанты Советской армии украшали свои дембельские альбомы. Вот только, воображения у них, по сравнению с шестиклассницами, было куда меньше: бравый волк-дембель, да пришибленный заяц-новобранец, переведенные с общеротной кальки.

Мое проникновение в вербальную плоть песенника не принесло ожидаемого удовлетворения. Большинство песен были незнакомы, а по прочтении казались бессмысленными и чужими. Возле некоторых песен значилось «Окуджава», и я подумал, что это вроде «сольфеджио» или «акапелла,» и означает как надо исполнять песню - какой-то термин-подсказка на птичьем языке певчих. По существу, я был недалек от истины, хотя грубо ошибался лексически: типичный случай в функционировании языка (он повторится через страницу-месяц: не пропустите, если хотите).

Увлечение песенниками в те годы было девчачьим по форме, сентиментальным по содержанию и эпидемически повальным по помешательству (последнее, опять же, - как дембельский альбом в Советской армии). Плей-лист во всех песенниках совпадал на девять десятых и был пестр, как ленточки на многонациональном советском гербе: Пьеха, Хиль, «Аккорд», Кристалинская, Высоцкий, Окуджава, Татлян. Реже встречались Бернес, Мондрус, Мулерман. Фамилии на –ов, -ев, -ин встречались гораздо реже. По причине одинаковой содержательности песенников, красивый почерк, карандашные завитушки и аккуратно наклеенные вырезки были предметом особой гордости их владелиц. Я заглядывал в их песенники редко, обычно когда кто-нибудь из одноклассниц использовал добавившуюся песню как повод для лирического эксгибиционизма.

ШКОЛА

ДОКЛАД СОКОЛОВА

Через некоторое время я обратил внимание на странные цитаты, которые стали появляться в песенниках. Они не имели отношения к текстам песен и повисали на странице как державный штандарт на бельевой веревке. Весной я увидел у одной девочки целую подборку таких цитат в отдельной, любовно украшенной тетрадке. Подборка называлась «Доклад Соколова». Все цитаты были об одном: как надо правильно кадриться, а степень обобщения материала говорила о совершеннолетии и богатом опыте автора. Кто такой этот самый Соколов, и почему доклад, а не цитатник, для меня остается загадкой до сих пор, несмотря на неоднократные обращения к всеведущему Интернету. Каждая цитата «доклада» по форме была сентенцией, как эта: «Если хочешь поцеловать девочку, не спрашивай ее об этом», или вот еще: «Не забудь свой первый кадр, свой первый взгляд, свой первый поцелуй». Интересно, что эти сентенции я помню до сих пор, а референта, которого они наверняка подразумевали, забыл – не выполнил, знаете ли, наставления докладчика. Что? Почему именно эта пара прыщавых изречений удержалась в памяти? Не знаю. Наверно, что-то мнемозино-адгезивное в этих словах, все же, есть.

К лету мы разобрали «доклад» на цитаты, которые писали друг другу на поздравительных открытках, партах, стенах подъездов, вообще везде. В отличие от песенников, «доклад» имел хождение и среди нас, писающих стоя. Разумеется, мы пользовались полным его изложением, подобно тому, как истинные любители русской словесности пользуются полным изложением хрестоматии «Золотого века» русской литературы, в которую кроме школьных Пушкина, Тургенева и Некрасова вошли те же трое, когда их никто не подслушивает, а еще Лонгинов, Дружинин и Шумахер. Что вы там бубните про Петра Васильича? Да, выражался как шофер, зато образно и вкусно! Это вам не на F-1 гонять.

Мы плавно входили в переходный возраст, переходя от лимонада - к портвейну, от портфелей - к папкам, от «Кавказского пленника» - к «Кавказской пленнице», от плоских грудей - к сиськам, и «Доклад Соколова» открыл новый этап в теоретическом развитии половых отношений в нашей школе. Листая с одноклассницами их песенники, мы облегчали коммуникацию, становились как воздушный шарик и теряли связь с полом. «Доклад» же восстанавливал эту связь: конденсировал эмоции и повышал плотность грядущих ощущений – пока нам этого было достаточно. Однако уже через год нравоучительная бричка Соколова подкатила нас к станции, где ожидал отливающий холодным металлом дискурсивный локомотив «Отчетов (статистики) Кинси», отпечатанный на машинке. Но это было потом, мы еще дойдем до этого места. Постойте, как это «было» (уже) и «дойдем» (потом)? А так: воспоминания и написание живут в разных измерениях, они бегут, бегут навстречу другу, другу, а встречаются редко, редко. Погодите, что-то не так. А если так: они бегут-бегут навстречу другу-другу, а встречаются редко-редко. Опять что-то не так. Может так? Они бегут навстречу другу, а встречаются редко. Нет и нет. Надо разрушить схему, сотворить ошибку, и только тогда будет правильно. Попробуем такую пунктуацию: [, Ø -]. Воспоминания и написание живут в разных измерениях, они бегут, бегут навстречу друг другу, а встречаются редко-редко. (sic!)

ШКОЛА И СТРАНА

«АНГЛИЯ» И ПЯТИДНЕВКА

На излете зимы, сквозь метели-недели, через дырявый ржавый занавес, что застил нам Закат, над залежами девичьих песенников и завалами цитат Соколова, оттепельный западный ветер в лице младшего дяди принес в наш дом журнал «Англия» №4(20) за октябрь-декабрь 1966 года. Его обложка-аксессуар долго украшала мебельные плоскости, пока я однажды не приподнял ее как юбочку, раздвинул страницы и застыл в восхищении: на одном из разворотов была четкая черно-белая фотография четырех музыкантов с гитарами и логотипом Beatles на бас-барабане. Я долго рассматривал фото, а когда ко мне вернулась подвижность, сел и прочитал статью, которая называлась «Поп-музыка в Англии». В статье было совсем немного про Битлс и Роллинг Стоунз, но этого было достаточно, чтобы привести меня в возбуждение. И главное, я узнал, как вся эта музыка называется. Теперь я был вооружен словом, которое, как катушка в «Романтике», вмещало всю ту музыку, которую я восхищенно слушал, и ту, которую предвосхищал, - слово, которое охватывало прежде безымянное понятие, которое я только-только начал осмыслять. Я чувствовал себя приобщенным к чему-то далекому и близкому, чужому, но находящему во мне эмоциональный и физический отклик. Теперь на вопрос: «Что тебе нравится?» - я мог ответить: «Мне нравится поп-музыка». Я уже был готов заговорить с миром на его понятийном языке, но сперва решил возвестить ему о своем мироощущении.

Трибуной для возвещения, за неимением альтернативных площадок, стала школа. Дома я дней десять перемещал журнал с места на места, прятал под «Огонек» и «Роман-газету», засовывал в разные интерьерные щели и наблюдал, не хватится ли пропажи дядя. Не хватился. И тогда я взял журнал в школу. Появление журнала с оригинальной фотографией Битлс произвело в школе эффект чудесного явления святых, которые, к тому же, маршируют. Взглянуть на оригинальное фото Битлс хотели все, кто узнавал о статье. В этом отношении «Англия» повторила успех моего альбома с фотографиями военных самолетов во Владыкино. Сама статья - кстати, весьма поверхностная - не вызвала интереса, прочитать ее хотели немногие. Целую неделю я носил журнал в школу и на переменах давал смотреть всем желающим. В те дни выяснилось, что записи Битлс – их как-то вдруг стали называть битлами – слышали многие в нашей школе, и почти всем они нравились. Я имею в виду чуваков. Девчонки - те, что разрисовывали песенники, - про битлов ничего не знали, а при случайных упоминаниях не проявляли к ним никакого интереса. Вот дуры.

Через месяц наша маленькая журнальная битломания сошла на нет, а большая общественная женомания взошла на да. У советских мужчин всех возрастов наступили критические дни. Страна готовилась чествовать ткачих-многостаночниц, печатные органы возбудились и вспомнили имя Розы, а на Курском вокзале разгружались спрессованные стога мимозы. И вот, в преддверии торжественных заседаний под председательством Терешковой и праздничных концертов с участием хора имени Пятницкого, вновь подул западный ветер, на этот раз инициированный моим старшим дядей: он принес пачку иностранных женских журналов с яркими обложками. В них было много цветных фотографий красивых женщин в броской одежде, некоторые в полный рост и во всю страницу, и мало текста. Самым толстым и цветным из принесенных ветром журналов, был Cosmopoliten. Взрослые экзальтированно обсуждали его, а младший дядя сказал, что концепцией этого журнала является контрацепция, а название можно перевести как «Оргазм любой ценой». Взрослые сдержанно посмеялись. Значение трех слов в словах дяди мне было неизвестно. В «Большом энциклопедическом словаре», стоявшем в книжном шкафу, я тоже не нашел их. Уже много лет спустя, став журналистом и вторично познакомившись с «Космополитеном», я решил, что тот дядин перевод был точным, хотя и вольным.

После празднования 8 марта в СССР была официально введена пятидневная рабочая неделя. У советских людей, утомленных воодушевленным строительством коммунизма и хроническими очередями, это введение вызвало самозабвенный, почти физический восторг, своего рода социальный оргазм, причем, долгожданный и нежданный одновременно. Жизнь наших родителей обрела полноту, стала приносить еще большую радость и чувство глубокого удовлетворения. Что касалось нас, еще не вступивших в близкие отношения с государством, то два полных выходных дня отняли у нас маленькую свободу. До введения пятидневки, когда суббота была коротким рабочим днем, уставшие за неделю родители проводили вечер сами по себе, а мы – сами по себе. Теперь в субботу после школы нас ожидали выспавшиеся родители и неприятные сюрпризы: помощь по хозяйству, походы по магазинам, поездки к родственникам, неожиданные гости, ожидание приглашенных гостей, культурные программы и программки, прогулки в парк, разговоры умные, наставительные или по душам, уроки на понедельник, чтобы освободить воскресенье для — читайте перечисление еще раз.

ВОРОНЦОВО

ИСТОРИЧЕСКИЕ СВИНЬИ

В те поднадзорные выходные мы часто куда-то ездили, в основном мне за одеждой, из которой я быстро вылезал руками и ногами. Очень скоро я уже хорошо знал все местные маршруты автобусов, свой район и окрестности ближайших станций метро. «Калужская» в те годы была конечной и наземной, рядом с ней находилось депо, заасфальтированная площадь с автобусной станцией городских и пригородных маршрутов и табачный киоск, где я покупал сигареты Filter. С другой стороны от выхода, ближе к Профсоюзной был бесплатный подземный общественный туалет, сохранившийся поныне, но давно умерший. Сейчас метро и туалет поменялись местами относительно поверхности земли: метро, как ему и полагается, ушло под землю, а пописать можно на могиле туалета под сенью выросших за полвека деревьев. Правда, только вечером. Автобусную станцию с двух сторон окружал пустырь, за ним - «почтовый ящик» на пригорке, а дальше - овраги и перелески до самой кольцевой автодороги.

У метро «Новые Черемушки» находилась наша детская поликлиника, ближайшая от нас парикмахерская и магазин «Галантерея» с секцией канцтоваров и пунктом заправки шариковых ручек. Эти объекты социальной инфраструктуры были разрешены мне для самостоятельного посещения. Под «Галантереей» был магазин «Продукты», в котором мы с Серым и Витькой покупали наш первый портвейн «777», а на другой стороне улицы - магазин «Охотник» с ружьями и спиннингами, который мы посещали факультативно: Андрюхе и Жеке там было интересно, а мне – скучно.

Когда у меня зарастала макушка, или в ручке кончалась паста, я садился в почти пустой 41-й и приезжал в Черемушки. Весь путь от нашей электронной промзоны составлял минут десять: «метро Калужская» - кирпичный завод – метро «Новые Черемушки» в окружении исторических пятиэтажек. Кирпичный завод был просто глиняным терриконом, в склон которого уткнулся транспортер. В «Галантерее», в застекленной выше пояса будке сидел заправщик шариковых ручек. В черном сатиновом халате, как все служители культа товаров и бытового обслуживания, он брал стержень, длинной стальной щетинкой выдавливал изнутри на тетрадный листок микроскопический шарик, втыкал носик стержня в специальный пресс и давил на рычаг. Если стержень был толстый и прозрачный, как в ручках-карандашах bic, то было видно, как паста медленно, как кровь из пальца в стеклянной трубочке, заполняет стержень. После первой заправки ручки писали жирнее, после второй - текли, даже если это были ручки с клеймом made in там. Ручки «Союз» текли сразу, да так обильно, что приходилось пользоваться тампонами, сложенными из промокашки. Эти менструальные от рождения ручки подстерегали покупателей в соседней секции канцтоваров. Они лежали веером, в окружении советских записных книжек нового поколения - с бледным алфавитом, тоскливой полихлорвиниловой обложкой, воняющей синтетикой, круглыми, как жабры, отделениями для чего-то непостижимого и гнездом для ручки «Союз». Нерушимый союз вонючей обложки и текущей ручки гордо занимал полвитрины. Западную половину витрины занимали дорогие карандаши Toison D'Or и Koh-I-Noor с ластиком на конце и красивым золотым тиснением. В отдалении, как нейтральная Скандинавия, лежали линейки с неравномерной шкалой и стеклышком, наполовину высунутые из красивых, как кобура, облегающих кожаных футляров. Стоили они - как плата за нейтралитет.

Как-то сопливым мартовским днем, когда снег уже почти стаял, в поликлинике я повстречался с Жекой. Он предложил пройти до кинотеатра «Черемушки» посмотреть, что там идет. Шла «Свадьба в Малиновке». Новенький кинотеатр манил. Мы стояли и с завистью смотрели на плакаты и фотографии за стеклом и пустынный холл кинотеатра, но вернуться домой на два часа позже так и не решились. Побрели дальше и пройдя почти всю аллею до Ленинского проспекта увидели сбоку модерновое двухэтажное здание. Оно было с черными зеркальными панелями, остеклением в полстены, привлекательным женским абрисом на фасаде и названием-прописью как в чистописании - «Марина». Издалека мы не поняли, что это магазин и подошли поближе, а когда поняли и вошли, то не сразу поняли, что это магазин специально для женщин: мы и не знали, что такие бывают. А дальше, за углом, уже на Ленинском, мы обнаружили магазин «Лейпциг», повергший нас в состояние феерического помешательства. Пройдя вдоль прилавков по лаконично оформленному, почти безлюдному магазину мимо красиво расставленных сумок, ненавязчиво висящих плащей, подобранных в цвет и аккуратно сложенных салфеток и образцов посуды, мы оказались у секции игрушек. В застекленной витрине лежали домики и человечки, микроскоп, какие-то предметы с нитками, блюдечки, а в глубине секции у стены стоял широкий, в половину классной доски, стеллаж с открытыми коробками наборов железной дороги PIKO, а в них - в углублениях лежали локомотивы, вагоны, платформы и рельсы, как дома у нашего Андрюхи, только в несравненно большем разнообразии. Впитав это великолепие и положив в визуальные закладки памяти, мы направились к дому.

Та поездка на Ленинский смахивала на красиво обставленный акт дефлорации нашего квартального мироощущения. После нее нам хотелось еще. Месяц спустя, уже после Ленинского субботника - к Ленинскому проспекту он не имеет прямого отношения, - путешествуя на 108-м автобусе, мы открыли для себя цветочно-свиноводческий совхоз Воронцово. На краю совхозных владений, посреди пустыря стоял летний кинотеатрик «Ромашка». За ним в теплицах (бывшей оранжерее) выращивали, возможно, ромашки, а в свинарниках - возможно, свиней, для эстетического равновесия. Неподалеку стояли бараки свиноделов, еще не расселенные, от которых мы держались подальше из соображений личной, а точнее - лицевой безопасности. История цветочно-свиноводческого единства в усадьбе Воронцово такова. В 1911 году усадьбу, превратившуюся к тому времени в дачный поселок с обширным парком (аж до теперешнего «Лейпцига»), приобрел присяжный поверенный Е.А. Грюнбаум. К имеющимся усадьбе, флигелям и построенным под сдачу дачным зданиям в разных стилях, он добавил ледник, кладовую с погребами, скотный двор и - для эстетического равновесия в стиле русский модерн - две оранжереи и теплицы. К 1920 году дачный поселок полностью разграбили, но ледник, кладовую с погребами, скотный двор, две оранжереи и теплицы не тронули за ненадобностью. Уцелевший набор, особенно ледник, вполне подходил для деятельности ОГПУ-НКВД, который организовал в бывшей усадьбе свой спецсовхоз (в дальнейшем – опытное хозяйство). Оранжерею и теплицы, занятые к тому времени биостанцией, чекисты не тронули за ненадобностью. На каком этапе здесь завелись свиньи, открытые источники не указывают, но это можно узнать в архивах ОГПУ-НКВД-МГБ-КГБ-ФСБ. Тогда, в 1967-м, мы ничего этого не знали, а просто шли мимо запутавшегося в ветлах пруда, красно-кирпичных руин, между бастионообразными разваливающимися пилонами с готическим навершием, похожим на затейливую бобину или фильтр, вынутый из гигантского механизма, и по узкой замусоренной тропинке вышли к задам кирпичного завода. Здесь, в доживающем свой век руинно-барачном мирке, мы подождем немного, пока отставшее повествование нас догонит.

КИНОТЕАТРЫ МОСКВЫ

ШУРИК И ФАНТОМАС

Весенние каникулы отчеркнули снежную часть моих воспоминаний. Шестой школьный апрель открыл бесснежное продолжение. Наш квартал еще чернел остатками мертвого снега, а прилегающие улицы уже умылись, Ленинский проспект подсох, причесался, расстегнулся, приподнял повыше щиты-киноафиши с изображением очкастого Шурика, спортсменки-красавицы и трех всенародно любимых идиотов. Афиш было больше, чем брандмауэров «Мы строим коммунизм» и «За 30 копеек вы можете выиграть в денежно-вещевой лотерее холодильник». Скоро я услышал от знакомых первые отзывы – сплошь восторженные. В ближайших «Черемушках» и «Одессе» билеты на текущий день было не достать. К майским праздникам «Кавказскую пленницу» посмотрела вся школа. Спортивная одноклассница Женя стала кадром номер один, а урезанная цитата «Я запису-у» украсила все уроки, кроме физкультуры. Наш Жека воспроизводил ее виртуозно - пьянее Шурика, что вызывало всеобщий смех или смешки, в зависимости от ситуации. Ну а фраза «Короче, Склихософский!» стала главным вкладом кинокартины в советскую культуру и звучала в народе чуть ли не чаще, чем «ну его нах!»

Вторым по всенародной любви был «Фантомас». Он вышел в прокат на полгода раньше, еще летом, и прокатился по стране как Citroën DS по взлетной дорожке, подняв вихрь фантомасомании. Синюшная маска, живчик Жюв, тщательный мордобой и невероятные погони на несколько месяцев овладели сознанием советских подростков и переростков. Женщины шли на «Фантомаса» подглядывать красивую жизнь и разглядывать красивую пару Демонжо - Марэ. Зачем шли на «Фантомаса» взрослые мужчины – мне непонятно до сих пор.

Уже осенью на стенах, дверях и заборах, там, где десятилетиями на уровне глаз пульсировало родное буквенное триединство, вдруг прописался какой-то ФАНТОМАС. Количество тех, кому это слово ничего не говорило, неудержимо таяло день ото дня, пока совсем не исчезло вместе со снегом. Такая популярность иностранного слова в то время была достижением. Когда потеплело до треников, Володька, наш одноклассник, рослый и спортивный, стал выходить гулять весь в черном - брюках, кедах, и трикотажной фуфайке, да еще с зализанными волосами, на манер телохранителей Фантомаса. Когда мы заходили за кем-то из наших и ненадолго оставались дома, он устраивался у телефона и раз за разом, набрав случайный номер голосом Левитана вещал в трубку: «Через несколько минут вас посетит Фантомас», приударяя на первом слоге. Он был единственным из нас, кто получал удовольствие от подражания пародийным телохранителям. Правда недолго. Что, опять амфиболия? Недолго - что именно? Отвечу: недолго получал, а не был единственным. Вы удовлетворены? Тогда я дальше про апрель. Внимание!»Ленинский и Воронцово рассказ проследует без остановки.

8-Й ЭТАЖ

ПРЕЗЕРВАТИВ

После школы, переодетые и переобутые в удобное, мы заходили друг за другом и шли куда-нибудь за пределы квартала по подсохшей пружинящей земле. Склонов, обрывов и бурьяна в окрестных оврагах было как грязи, нашлась даже намытая ручьем на дне оврага глиняная пещерка размером с пару бочек. Когда надоедали овраги, мы шли на стройку и лазили на кран – кто выше. Победителем всегда был Володька, телохранитель Фантомаса. Однажды он предложил выбраться на крышу двенадцатиэтажки, в которой жил. «Не ссыте, я уже вылезал», - Он был спокоен и конкретен, такие всегда побеждают в восхождении на краны и не боятся выходить в открытый космос.

Вылезти на крышу решили сразу после уроков, когда все на работе. Пока ждали лифт, я смотрел как в шахте дергаются тросы и ползут грузы. В нашем доме лифты были с автоматическими глухими дверями, в Володькином – с тяжелыми дверями на роликах, которые надо раздвигать вручную, и с узкими окошками, а в некоторых домах - с распашными дверями, как почти по всей Москве. То есть, в нашем квартале было три типа дверей лифтов, в каждой четверке домов – какой-то один. Наверно, в этом имелся скрытый технический смысл, а для нас тогда – заметное неудобство, состоящее в заметности нас снаружи, поэтому мы поднимались по двое, чтобы расплющиться в мертвой зоне кабины.

Дверь на крышу была закрыта, но не заперта, на ступеньках в машинное отделение валялся грязный ватник, возможно, что-то еще, дополняющее картину лестничного уюта. Володька приоткрыл без скрипа, а потом распахнул во всю ширь дверь в небо. С крыши подул упругий, как на палубе ветер. Мы вылезли наружу и побросали портфели. Ветер упруго обнял нас, похлопал по плечу и тут же полез под одежду. От открывшейся панорамы захватывало дух. Линия горизонта, четкая если смотреть с асфальта, отступила в сизую дымку и потеряла очертания. Прямо перед нами кружили и планировали вороны и голуби, завидев нас они ломали траекторию и пикировали за край плоской крыши. Володька пошел туда и заглянул вниз. Никакого ограждения по краю не было. Я подполз к краю на четвереньках. Люди внизу, превратившись в пелевинских насекомых, ползали по дорожкам и тротуарам, автобусы на остановке выстроились паровозиком, в детском саду жук с граблями убирал прошлогодние листья, по школьному двору бегали цветные муравьи, а возле забытых между домами бетонных кубиков и коробков мелкие букашки в пальтишках крутили веревочку, играли в лягу и рисовали мелом на асфальте. Высокие корпуса нашего квартала, соседние пятиэтажки, дорожки, улицы, два необозримых пилюгинских ящика и лес – все приобрело какой-то планиметрический смысл, видимый только сверху, и вообще, все выглядело красиво, не так как внизу, как будто архитектор-гулливер, расставляя игрушечные домики для лилипутов, думал не о них, а о чем-то своем, высоком, чтоб было красиво, как на выставке макетов в Доме архитекторов. А может, наш квартал вообще строили не для людей, а для карлсонов, а нас подселили просто чтоб этажи заполнить.

Когда мы опустились с высоты осмотра нашего жилого макета на земляной пол, мне почудилось, что я приобщился к тайне, которой неведомый архитектор поделился с рабочими ЖЭКа, а я овладел случайно, вместе с друзьями. Теперь я знал, почему люди ходят не по асфальтовым дорожкам, а по протоптанным ими самими тропинкам, почему помоечные машины всегда заезжают на газон, а детские качели-карусели и площадки для сушки белья всегда пустуют. Мир приоткрылся во все своей сложности и был удивителен, как канал Дискавери. Потом я выходил на разные крыши квартала еще несколько раз, и в разных компаниях, но к первому впечатлению эти выходы уже ничего не добавляли. Двери в поднебесье были открыты настежь, небо стало ближе и потеряло девственную привлекательность. Я стал замечать плохо положенный рубероид, болтающиеся провода, кривые сварные конструкции, пачкающие стены – все эти кривые швы на чулках, сальные волосы и грязь под ногтями архитектуры. Все как на земле. И тогда мы покинули поднебесье и спустились на несколько этажей – на балконы наших квартир.

Идею обстреливать прохожих бумажными бомбочками, наполненными водой, предложил Андрюха. После уроков, в самые теплые часы дня мы собирались у кого-нибудь дома, и сначала готовили бумажный боезапас. В кухнях был ленолеумный пол и подносить протекащие бомбочки на метательный рубеж можно было без видимых родителям последствий. В первые дни боевых действий мы складывали бомбочки из тетрадных листков и бомбометание вели выборочно, только по сверстникам. Потом в ход пошли страницы и обложки старых советских журналов и, наконец, плотные листы настенных календарей с видами родных просторов и некрасивыми лицами отечественных стюардесс и проводниц в возрасте, из которых мы изготавливали литровые бомбы. Мы едва успевали донести их до балкона и бросали на раз-два по любой цели, какая подвернется. Последней военно-воздушной операцией была бомбардировка асфальта баковским презервативом. Мы лили в него воду, а он все раздувался и раздувался, пока не принял в себя ведро воды и лопнул в раковине. Второй мы наполняли уже в миске и несли его на балкон медленно и плавно (как ТУ-95 - водородную бомбу), придерживая по экватору в восемь сплетенных рук (как на плакате «Мы за мир!»). Дождавшись максимального оживления перед подъездом, мы осторожно опрокинули миску и отпустили гигантскую прорезиненную каплю в свободный полет. Ведерный презерватив летел художественно, переливаясь мягкими выпуклостями и помечая траекторию дробящимся шлейфом водяных страз. Из кабины балкона водородный взрыв был беззвучным и невероятным по площади увлажнения асфальта. Жертв не было, так как при падении с высоты сила инерции прижимала брызги к земле и они разлетелись в подметном слое.

ЛЕСОПАРК

КРИЗИС ЖАНРА

Когда на деревьях окончательно позеленело, а в дневниках перестало краснеть, мы взялись за оружие и ушли в лес. Андрюха раздобыл бесконечный моток провода и высокоомные наушники, которые не требовали питания и позволяли переговариваться на довольно приличном расстоянии. В густом ельнике мы оборудовали штаб и в разные стороны протянули по веткам провода к наблюдательным пунктам. После уроков на целый день уходили в лес и там разбивались на команды, чтобы выслеживать друг друга и устраивать засады. Мы продирались по кустам как лоси, бегали по тропинкам как зайцы и лазили по деревьям как короеды. Когда война надоедала и наступало перемирие, мы шли на Лысую гору – вообще-то, она называется Лисья, - валялись на траве, ковыряли в зубах соломинкой и обсуждали школьных сверстниц, в которых этой весной стало что-то меняться, пили воду из родника и лениво возвращались домой. В нашем лесу не было страшно. В нем уже не жили великаны, карлики и львы, не выходила на свет потусторонняя нечисть, не баловали лихие люди, не зверствовали фашистские каратели, не скрывались злобные лесные братья; в нашем лесу еще не было маньяков, наркоманов, обезумевших от воздержания гастарбайтеров, агрессивно настроенных групп граждан, в том числе несовершеннолетних, кавказцев, турумбаев и националистов. Там не было даже конной милиции. В нашем лесу было спокойно и комфортно с солнечного росистого утра и до звездной ночи. Изредка мог повстречаться какой-нибудь шпанистый Вася с дружками и их всегдашним «попрыгай!», но у нас не было денег, а это означало свободу.

В лес ходили не все. Мой друг Серый не ходил - лес был ему не интересен. Как-то раз, возвращаясь после прочесывания и засад, мы повстречали его возле дома. Он был с тарантасом – так мы называли плоскую подвижную конструкцию из досок и подшипников, чтобы съезжать по асфальту под уклон, сидя на попе и управляя руками или ногами. Когда мы жили во Владыкино, я отчаянно завидовал одноклассникам, которые жили на Станционной, рядом с гостиничным кварталом. Там было множество тротуаров и дорожек, идущих плавно вниз от Ботанической к Гостиничной и катание на тарантасе было их любимой дворовой забавой. И вот, это не остывшее октябрятское прошлое с грохотом выкатилось на асфальт соседнего дома, перед тем как безвозвратно отправиться в воспоминания. Я остался с Серым. Лес был забыт.

Наша дворовая компания опять ненадолго воссоединилась. За несколько дней мы насобирали досок, раздобыли подшипников, и, помогая один другому, сколотили тарантасы разных размеров, форм и даже конструкций. В самых продвинутых использовались решения, манипулирующие радиусами поворота по принципу дифференциала в автомобиле, а на поворотную доску приделывались дверные ручки-набалдашники, как на руле у нынешних понтовых газелистов. Вернувшееся увлечение было исчерпывающим и ироничным, как возвратившийся роман. По вечерам, когда пилюгинские ящики отпускали до утра свои двадцатитысячные людские ресурсы, мы собирались у проходных и катились вниз к остановке почти сто метров, догоняя друг друга. В лучшие дни нас собиралось человек десять, и еще несколько - поболеть и попробовать прокатиться. Каждый из участников присвоил своему тарантасу фирменную принадлежность. Мой был марки «Форд» – любимой в ту пору. Тридцать лет спустя, когда я уже был автомобилистом и пришла пора иномарок, детская любовь к этому бренду ожила, правда ненадолго.

Освоившись с управлением, мы начали устраивать рейсинговые парные заезды с выбыванием, потом - слалом между расставленными кирпичами и, наконец, - гонки без правил. Сначала в гонках использовались только толчки руками, но скоро они стали считаться признаком неумелого вождения и обесценивали победу. Самым эффектным было отжать или толкнуть поворотную доску соперника – ногой, рукой или своей доской - и ввести его в неуправляемый вираж. В этом случае тарантас на скорости давал резкую дугу и врезался в соседа или бордюр. Если все было выполнено чисто, то подшипники соперника не выдерживали боковой нагрузки и рассыпались, а пилота выкидывало на асфальт. Экипаж вставал на ремонт. В конце концов, мы стали ремонтироваться дольше, чем соревноваться, кто-то перестал приходить, ряды участников редели, пока однажды уже никто не захотел соревноваться, кто-то лениво съехал и весь оставшийся вечер мы просидели на теплом асфальте, ковыряя в зубах соломинкой и обсуждая школьных сверстниц, в которых этой весной стало что-то меняться. В нас тоже стало что-то меняться, раз мы это заметили.

В начале лета нашу квартиру обокрали. Среди прочего исчез аккордеон. За пару недель до того я что-то играл на каком-то школьном утреннике, играл плохо и сбивался. Это был кризис жанра, и он был решен судьбой грубо и бескомпромиссно. Меня это устраивало, потому что впереди было бесконечное лето, а теперь и беспечное. Взрослые говорили, что бог что не делает, то всегда к лучшему, и что давно пора купить мне новый аккордеон, потому что я играю «Под небом Парижа» не глядя в ноты и уже записан в вечернюю музыкальную школу, куда буду ходить с сентября. Я не верил в то, что они говорили - ни в про бога, ни в про новый аккордеон, ни в про музыкальную школу в сентябре. Я верил в лето и свое детское святое право на него. Не война же.

ЕВПАТОРИЯ

«МОСКВА»

Скоро я узнал, что меня отправляют в пионерский лагерь на море, в какую-то Евпаторию. Я, конечно, хотел на море, но не хотел в лагерь, потому что побаивался диффузных групп типа пионерских отрядов, особенно после Лоо с деповскими крепышами из Люблино, и сначала пригорюнился, но когда мне сказали, что в эту же смену там будет сосед по даче Сережа, с которым я подружился прошлым летом, - мальчик крупнотелый, как вы помните, и старше меня, - то мои текущие экспектации на лето сделались спокойно нейтральными. Что попроще? Ах, это. Проще говоря, я уже не боялся, что меня будут пинать и тыкать за то, что я слабый.

Настал день отъезда. Посадка в поезд была организованно-суетливой и фрагментарно оголтелой, а занятие купе – панически-стихийным, похожим на захват шлюпки у борта Титаника. Мне повезло: моим соседом оказался демонстративный хулиган – драчливый и бесшабашный. В дороге он собрал неимоверную шоколадно-конфетную дань со всего вагона, а тех, кто отказывался отсыпать, вызывал к себе в тамбур, как Батый русских князей в село Селитренное, где в порядке очереди разбивал им носы и довольный, что дерется лучше всех, щурился в открытое окно на проплывающие вдали коровники, на пролетающий под окнами промышленный хлам и рассказывал всякие истории про уличные драки в подворотнях, прилегающих к Маяковке.

Евпатория показалась мне милым и тихим городком с трамваями, пирамидальными тополями, абрикосовыми аллеями, несчетными вывесками санаториев и магазинчиками курортных товаров. Город был непривычно низким, тенистым и просторным, лежащим между бескрайней степью до горизонта и морем – той же бескрайней степью до горизонта, только синей. Море и степь разделяла толченая полоса пляжа, а над ними - огромное, как в планетарии, голубое небо. По географическому и административному существу это был не город, а степное поселение курортного типа с пляжем (СПКТП) в обрамлении песочно-голубой цветовой гаммы, как на репродукции Дали, которая лет тридцать провисела в пыльной прорабской с открытыми окнами где-нибудь на окраине соседнего с Евпаторией потустороннего, залиманского поселка Саки, в названии которого мы тут же удвоили свистящую согласную. Правда, стало ароматнее звучать?

Пионерский лагерь «Москва» для пионеров из Москвы располагался в санаторном квартале с регулярной планировкой, в пяти поворотах и десяти минутах до моря бодрым отрядным маршем мимо огороженных лужаек с туберкулезными сверстниками в колясках, мимо лотков с черешней, черной – по 18 копеек за кило, желтой – по 20, и автоматов с белым сухим вином по той же цене за стакан, что было отмечено нами уже при первом выходе на пляж. Территория «Москвы» отделялась от остальной Евпатории постройками и низким декоративным бордюром из ракушечника, за которым днем громыхали трамваи, а вечером на расстоянии вытянутой руки гуляли сплетенные туловища влюбленных. Если не было танцев или кино, мы садились на бордюр и наблюдали, как проходящие по тротуару пары дойдя до тени от раскидистой шелковицы долго и самозабвенно целуются взасос, мня друг друга. Это было интереснее, чем подглядывать через кусты за совокуплением на Владыкинском кладбище, потому что лучше видно.

Как и в Лоо, два раза в неделю для половозрелых пионеров и примкнувших к ним вожатых, устраивались танцы. Девочки из старших отрядов приходили нарядные, с расчесанными волосами, некоторые даже с начесанными, ребята - в брюках и белых рубашках с закатанными рукавами. Они собирались группами в диаметрально противоположных сторонах танцплощадки и ждали, когда из колокольчика на столбе заиграет «Варда ке луна, варда ке марэ…» или «Возвращайся, я без тебя столько дней» и заученно, как на репетиции драмкружка приглашали друг подругу, или наоборот, в зависимости от цвета танца. Под аккордеон они не выходили, и тогда круглый цементный танцпол заполнялся однополыми плоско-угловатыми парочками. Далее происходило следующее. Вообразите, если сможете.

Танцующие попарно топчутся. Как вдруг к девчачьей парочке (XY+ XY) подходят, как патруль, двое кавалеров (XX+XX). Или – обострите ваше воображение - парочка танцующих мальчиков (XX+XX) пританцовывается вплотную, как на абордаж, к парочке танцующих девочек (XY+ XY). Танцуют девочки, танцуют мальчики. И так по всему бескрайнему Советскому Союзу, пробегая волной по часовым поясам тысячи мальчиков и девочек стыдливо жмутся друг к другу робко однополо свингуя, пробуя в такт и тактильно свои будущие желания. Да. Что? Причем здесь Бэрроуз? Просто воспоминания навеяли. Ну да, конечно не свингуют, а топчутся, если вы хотите снизить градус фантазии. На чем мы остановились? А! Абордаж. Тут же девчачья парочка с готовностью распадается и образуются две новых, разнополых парочки 2(XY+ XX). Они топчутся рядом, чтобы было удобно перемигиваться, но мальчик с девочкой в паре - на пионерской дистанции друг от друга. Весь процесс математически можно описать так: (XY+ XY) + (XX+XX) = 2(XY+ XX). У нас он тогда назывался «разбить парочку». Такова была алгебра лагерных половых отношений в ту пору. Не знаете, что такое пионерская дистанция? Это такое расстояние между танцующими, когда в любой момент можно отдать друг другу пионерский салют. Нет, дело не в выступающих частях тела, просто в те годы половое воспитание, ну да, сексуальное, не было таким гигиеническим, как сейчас. Как вам объяснить? Тема оправдания плоти рассматривалась иначе. Или игнорировалась. Например, в журнале «Пионер» нельзя было прочесть, что мастурбация полезна. Да-с. Мнимые величины в алгебре половых отношений мы не проходили. Были дремучими-с.

ЕВПАТОРИЯ

САМЕЦ

А я? У меня тоже были брючки и белая рубашка, но я ни разу в жизни не танцевал с девочкой, не хотел, по вечерам не переодевался, но на танцы приходил, - а вдруг придут местные с магнитофоном, как в Лоо. Но местные не приходили, и я просто смотрел как танцуют другие. Однажды ко мне подошла девочка из нашего отряда, она всегда с кем-нибудь танцевала, и сказала:

- Если ты приходишь на танцы, то надо танцевать. Нечего просто так ходить.

- Я не умею. – Она посмотрела на меня как врач.

- Главное – научиться водить. Хочешь научу? – сказала она как учительница.

- Да!

- Тогда пригласи меня на следующий танец. И не приходи больше на танцы в шортах.

Но следующий танец был объявлен белым и она сама пригласила меня. Водить оказалось, и правда, совсем не сложно. Сердце колотилось от радости, я слушал ее подсказки и водил туда-сюда как слепую. После танца проводив ее до скамейки, довольный и возбужденный я отправился искать своих друзей, чтобы молча и гордо побыть с ними, ничего не говоря про танец.

В следующий раз я на танцы не пошел, боясь появиться в новом качестве, и не смея - в старом, но в последующий - решился. Пока переодевался в вечерний костюм, меня изрядно колотило. Минут десять галсами и дугами я приближался к танцплощадке, пока меня не заметили, и тогда прибился к нескольким чувакам из нашего отряда. Почти сразу подошла моя учительница танцев.

- Вот сейчас ты нормально одет. Почему в прошлый раз не приходил?

- Да там… С ребятами…

- Иди сговорись с кем-нибудь, и разбивайте. Только не меня, ладно?

Она сказала «сговорись», а не «договорись» - то была лексика игр и проступков, а не образа жизни – почувствовали разницу? А еще все всё время «подговаривали» друг друга. Эти слова достались нам по наследству из печального прошлого родителей, когда любая компания подразумевала сговор, а каждый коммуникатор «подговаривал» реципиента и был или врагом, или провокатором. «Мы сговорились после линейки играть в футбол» - какой ужасный заговор! «Подговори его, чтобы он не разбивал меня на танцах» - готовящаяся провокация двух подружек, проверка своего кадра на преданность.

- Ладно.

Почти сразу ко мне подошел чувак из нашего отряда, который видел как я учился танцевать, и предложил разбивать парочки с ним. В тот бархатный южный вечер, под заунывный курортный аккордеон, преодолев себя, я первый раз в жизни протанцевал с девочкой, и еще с одной, и еще с другой. Я танцевал с ними как самец, а не ученик или участник самодеятельности. Первый раз в жизни маленькое теплое женское тело, и еще одно, и еще другое были податливыми в моих руках, и это было круче, чем нырять с маской.

ДАЧА

МАНЖЕТЫ

Я вернулся в июльскую Москву выгоревшим, загорелым, с крабьим клыком на шее – символом веры в вечное пионерское лето. Традиционно оно продолжилось на даче. Сережа и Доллар были уже там, в обществе двух девочек. Одна из них была утонченна и красива, другая - мила. Так мне кажется через прошедшие десятилетия и десятителия. М-м, как же их звали? М-м, Маша? Мила? Возможно. Кажется, был еще кто-то, или два кто-то, а может три или пять, но они не были ни прошлогодними знакомыми, ни красивыми, ни даже запоминающимися, то есть, вроде меня. Я прибился к дачной компании на правах старого знакомого, опять прибился, но не был принят в общество и оставался в маргиналиях их безмятежной жизни. Я чувствовал это, но не заморачивался на сей счет, многочисленные приятности дачной жизни переполняли меня и не оставляли место обидам.

В выходные дачная компания удваивалась и тогда я растворялся в ней естественным образом – становился статистом. Мы играли в спортивные и дворовые игры на спортивной площадке, а потом шли на пляж, купались или плавали на лодках до Иваньковской дамбы и трибуны Водного стадиона, и тогда групповые роли уравнивали нас. Но к ужину мы переодевались в вечернее – это считалось хорошим тоном - и равенство кончалось. Перед началом сеанса мы собирались у кинозала. Девочки рассаживались на скамейках между вазонами с настурциями и начинались разговоры, в которых мне не было места. Сначала я пробовал в них участвовать, потому что после практикума Гильденстерна в Лоо умел схватывать мелодию и тональность, но дело было в чем-то другом, может быть, в технике исполнения, а может - в моей заношенной манишке или обтрепанных манжетах. Под затейливыми переплетами многостворчатых окон и ступенчатыми свесами крыш я безошибочно ощущал свою инородность невзрачного простолюдина. На мне были тяжелые ботинки на толстой подошве и с круглыми мысами, носки цвета застиранного бабьего капрона, торчащие из-под ставших короткими за год брюк, и бесформенная белая рубашка с огромным нагрудным карманом и отложным воротником. Образ дополняли: на поясе – продетый в пять безразмерных шлевок узкий перекошенный ремень, наполовину съехавший с брюк вверх на рубашку, из-под которого торчал поясной язычок с убогой брючной пуговицей; на голове – короткая стрижка, не требующая расчески в кармане; на запястье – похожие на сотейник старые дедовы часы «Родина» на потертом кожаном ремешке.

Нет, дело было не в манжетах. Потом я пригляделся к ним, у меня на это была целая жизнь, и на три жизни - жизненного любопытства. Они были как будто отстраненные, а в остальном такие же как все мои одноклассники и однодворцы. Просто они родились в других роддомах, ползали в других ползунках, играли в других интерьерах, ходили в другие школы, поступали в другие институты, курили другие сигареты и пили другие напитки, одевались в другую одежду, отдыхали на других курортах, у них был другой круг друзей, квадрат семьи и треугольник любовниц, они получали другие квартиры в других домах, расположенных в других районах, их родители получали другие пенсии и льготы, лечились в других поликлиниках и обретали покой на других кладбищах. Просто потому, что так была устроена их жизнь и не устроена наша. А в остальном они были такие же как все: смотрели те же фильмы, слушали ту же музыку, рассказывали те же анекдоты, болели за те же команды и от той же погоды. Потом они поменяли идеологию и законы, пересели в другие кабинеты и машины, отправили жен, детей и сбережения в другие страны, а в остальном остались такими же, как все: пользовались такой же электронной почтой, теми же гаджетами, ездили по тем же дорогам, болели за те же команды и от той же погоды. Они были такими же, как все, просто у них было все другое. Теперь даже и столица – Рублевка называется.

ВОЗЛЕ ШКОЛЫ

СЕРА

Вечное лето промчалось как мча. 1 сентября я стоял у дверей школы под сенью гладиолусов в цвету и принимал парад белоснежных передников. Мои сверстницы вступили в тот сказочный возраст, когда в течение одного учебного года вогнутости меняются на выпуклости, превращая эфемерных лолит в потливых похотливых подростков. Процесс был в самом начале и я сосредоточенно разглядывал тех одноклассниц, кого он уже затронул за плечи, бедра, грудь. Крабий клык на ниточке шевелился от воображения и вздрагивал от предкушения будущих открытий, откровений и обнажений. Но мальчишеские впечатления уходящего лета и в этот раз оказались сильнее волнующих первосентябрьских смотрин. Назавтра мои переодевшиеся в свое будничное сверстницы отъехали фоном на задний план нашего внимания дожидаться скорой и окончательной смены тинейджерских приоритетов. Что вам не? Назавтра переодевшиеся? Поправьте, плис, как вам перфектнее кажется, а то у меня с плюсквамперфектами и прочими давнопрошедшими порой не ладится. Память контузило.

Летние впечатления оказались взрывоопасны. В один из первых сентябрьских дней, когда календарь торопится, а лето тянется, лавочки людны, асфальт сух и расчерчен мелом, а на дом задают только повторять и оттого все друзья на улице, мы стояли без дела у школы и ждали наступления сумерек, чтобы разойтись по домам. В самый разгар ожидания за углом оглушительно грохнуло. Мы рванули туда и застали присевшего на корточки неприметного крупного одноклассника и стоящего над ним незнакомого половозрелого парня. Подойдя ближе мы увидели болт с подкопченным кончиком.

- Здорово! Что это рвануло? Твое?

- Ага. – Одноклассник встал и пнул болт в сторону стены.

- Ну ты даешь. Делать нечего? Мы в третьем классе болты взрывали. – Сказали мы каждый по фразе.

- Надо было. Я серу от охотничьих спичек зарядил, попробовал как детонирует.

- А зачем тебе?

- Для самопала.

- А от простых спичек не подходит? – Разговор становился интересным.

- Не-а. Для поджиги самый раз, там резинка тугая, а для самопала – нет. Смотри, - и он достал из кармана поджигу, - здесь просто на гвоздь давишь, пока не соскочит. А в самопале, если резинка тугая, надо сильно нажимать на курок и тогда заедает и быстро ломается, а если резинка слабая – сера от удара не детонирует. А от охотничьих спичек, вроде, самый раз, вот, подбросил оттуда, и рвануло.

- А у тебя есть самопал?

- Ага.

- Сам сделал?

- А что там делать. Самое трудное – коромысло, которое гвоздик на резинке спускает, ну и сам гвоздик, который по сере бьет.

- Покажешь?

- В лес пойдем, там покажу. А про капсюль знаешь?

- Не.

- А про марганцовку? - Мы покачали головами и наш одноклассник посмотрел на нас как на недоделанных. Он достал из кармана большой гвоздь и россыпь капсюлей, штук сто.

 - Брат купил в охотничьем.

Он взял гвоздь, с помощью пластилина прикрепил капсюль к острию, вытянул руку и аккуратно отпустил. Раздался хлопок средней силы.

- Во ништяк!

- Да-ну. На улице тихо бьет, а в школе нормально. Я в туалете попробовал после уроков, через две двери слышно, если рядом стоять. А поджига еще сильнее - как выстрел.

- Расскажешь как поджигу сделать? - Я вспомнил, что по труду у него всегда были пятерки.

- Ладно.

- А когда?

- Ну, давай завтра на большой перемене.

- А про марганцовку?

Вместо ответа он достал из другого кармана круглую картонную коробочку с марганцовкой, открыл, из другой насыпал в нее серебристого порошка, закрыл, хорошенько встряхнул, потом опять открыл и налил в нее прозрачной тягучей жидкости из пузырька. И бросил на асфальт.

- А что будет?

- Увидишь.

- А не рванет?

- Не-а.

- А жидкость, это что?

- Глицерин.

- А порошок?

- Магний. Напильником настрогал.

- А откуда ты знаешь, что марганцовка и…

Я не договорил, потому что в следующий момент из коробочки на асфальте повалил дым, она зашипела, вспыхнула синим огнем, как горелка сварщика, и выбросила ослепительный, похожий на бенгальский огонь сноп искр. Мы замерли в молчаливом восторге.

- А откуда ты про это знаешь? - опять спросил я, когда на асфальте осталось горелое пятно.

- Сказали. А лучше всего – красный фосфор и бертолетова соль, только их не достанешь.

КАБИНЕТ ХИМИИ

МАТ АНГЕЛА

Но мы их достали, правда через полгода, когда записались на факультативные занятия по химии. А тогда, в сентябре, по всей советской стране шла ежегодная мобилизация пионеров и школьников в бесплатные кружки и несколько наших чуваков записались добровольцами в кружок по радиоделу во Дворце пионеров на Ленинских горах – помните? - и узнали, что электролитические конденсаторы из старых телевизоров и приемников очень убедительно взрываются, если их подсоединить проводами к розетке. Правда, имелась одна проблема: выбор места взрыва ограничивался длиной провода, а после взрыва надо было успеть смотать его с обгорелыми остатками конденсатора на конце до наступления атаса. Мы нашли какое-то решение этой проблемы, не помню какое именно, после чего в парадных и на балконах наших домов прогремела серия внушительных взрывов. А между взрывами электролитов мы, нет-нет, возвращались к бумажным бомбочкам, как в начале эпохи пара и гребного винта судостроители, нет-нет, возвращались к парусам.

Тем временем, на уроках химии мы изучали вещества и их соединения, составляли уравнения реакций и наблюдали лабораторные опыты с аппаратом Киппа. Шипение, бурление и затейливая лабораторная посуда пробудили в нас интерес к химическим реакциям, и чем эффектней они происходили, тем больше они нам нравились. Самой эффектной химической реакцией единодушно был признан взрыв. У каждого из нас был опыт по изготовлению ракет из пленки и фольги, дымовушек из расчески, и мы намеревались расширить его, используя возможности, открывающиеся за дверью лаборантской, закрытой для нас. Мы разводили медный купорос, бросали в пробирки с соляной кислотой таблетки цинка, а в это время прикидывали, как попасть в лаборантскую - туда, где за амвоном с пробирками, спиртовками и весами, сбоку, под иконостасом периодической системы Менделеева располагалась дверь в тщательно оберегаемый алтарь с рядами запирающихся на ключ сосудохранилищ, доверху заставленных склянками с жидкими и сыпучими реактивами.

Учительница химии в прошлом году была нашей классной, и ей нравилось, а может, льстило, что мы любим ее предмет, как она, вероятно, полагала. Зарабатывая ее доверие, мы после уроков скоблили раковины и кафель под вытяжками, готовили комплекты реактивов для завтрашних лабораторных работ, мыли и расставляли по шкафам тонкую, как мыльный пузырь, лабораторную посуду, в которой как в «Доме-2» спаривались химические вещества - каждое со своим темпераментом и характером. И вот, лаборантская помощь открыла нам двери в святая святых кабинета химии, где мы уже через неделю знали расположение каждой склянки с реактивами.

Первым самостоятельно опробованным веществом был натрий, опыт с которым мы уже видели на уроке. Однажды, совсем после занятий, когда учительница была на совещании в учительской, Андрюха достал из шкафа давно примеченную склянку, и из-под слоя керосина вынул пинцетом серебристую пластинку размером с SD-карту. Он аккуратно перенес ее в раковину, чтобы отгрызть припасенными кусачками безопасный кусочек, но хватка пинцета оказалась не цепкой, серебристая SD-карта выпала и улетела в сливное отверстие. Через мгновение в сифоне раздалось нарастающее шипение, сильный хлопок и сноп искр из раковины к потолку. Испуганный Андрюха за секунду поставил склянку с натрием на место и в напряженной тишине мы продолжили расставлять по партам пробирки, спиртовки и безопасный медный купорос. Невероятно, но на хлопок никто не появился. Мы выглянули в коридор - весь первый этаж был пуст, а до учительской на втором этаже звук, наверно, не долетел. Еще через месяц, теперь уже я отважился на знакомство с бертолетовой солью и красным фосфором. На массивном, рифленом как шоколадная плитка, чугунном основании штатива смешал два вещества в безопасном, как мне представлялось, количестве «на кончике ножа», и стукнул по смеси молотком, ожидая хороший хлопок, вроде выстрела поджиги. Хлопок оказался настолько оглушительным, что какое-то время я ничего не слышал, а молоток вырвало из рук, и, сделав сальто, он грохнулся на пол где-то за моей спиной. Сквозь звон в ушах я услышал шелест и дуновение, как от взмаха то ли крыл, то ли большого веера, что-то коснулось моей головы, возможно это был подзатыльник, прогремел громовой мат с эхом как на Красной площади, на секунду включилась вытяжка, зажглось нездешнее сияние на заросшей пылью вентиляционной решетке, за которой что-то шуршало удаляясь, звон в моих ушах сложился в сладкоголосый многоголосный хор. Потом все стихло. Вы догадались, это было предупреждение оттуда - первое. В запасе оставалось еще одно.

ОВРАГ

ПИРО-2

Когда началась теплая весна и под склонами разбитого, как танковая дорога, Научного проезда зашелестел прошлогодний травостой, когда крутые тропки подсохли и больше не норовили подсечь и испачкать, когда внизу у ручья стало безветренно и фитиль зажигался от первой спички, мы перенесли наши оглушительные опыты в овраг. Там, среди бугров и выемок, в которых легко спрятаться от разлетающихся осколков, мы устроили пиротехнический полигон. Кроме нас туда приходили еще несколько любителей эффектных химических реакций – группами и по одному - и со временем в общих тайниках можно было найти все необходимое для опытов: сухие спички, обрезки оргстекла, бензин, банки разных типов и калибров, веревки-фитили, изоленту, прищепки, шило, фольгу. Реактивы, всегда бывшие в дефиците, приносили с собой. Две пыльных безлистных недели апреля в овраге грохали и пукали взрывы и взрывчики, разлетались обгорелые куски банок, сверкали ослепительные вспышки, разгорались огненные фонтаны, от ручья по склону валил разноцветный дым.

Тем временем, квартал причистился после зимы ленинскими субботниками, осветился вылупившимися листочками, стал чище и краше оврага. Со взрывами было покончено. Навсегда. На смену им пришли занятия спортом, музыка, чтение, одежда и прически – новые увлечения-ферромоны, рассчитанные на привлечение с учетом влечения. Вспоминая ту весну и скрупулезно утрамбовывая ее в строки и абзацы, вижу через десятилетия-диоптрии, что она, с прощальными залпами в овраге, была завершающим сезоном моего детства, как я понимаю его сегодня. Тогда же залупилась моя первая тинейджерская весна. Что? Что вам опять не нравится? Позвольте, но это из поэтической лексики акмеиста Нарбута. Нет, да… А вы… А вы расширяйте свои поэтические горизонты дальше Ахматовой и Гумилева. Там тоже есть что чего, уверяю вас-вас.

Последний запоздалый взрыв в нашем квартале эхом грохнул два года спустя, когда я уже покинул школу. Это опять был красный фосфор и бертолетка. Знакомый парень аккуратно смешал их в аптечном пузырьке из-под инъекций, но не проложил пустое место ватой. При замахе смесь сдетонировала от удара о крышку, пузырек разорвало и осколками ему повредило сухожилия пальцев. Встреча с гитарой стала для него невозможной, а в конце 60-х это было чем-то вроде приговора к пожизненному заключению в Музее Ленина, я имею в виду экспозицию, а не недвижимость. В техникуме пиротехника опять напомнила о себе, но тогда я ограничился ролью секунданта, решив больше не искушать того - за моим плечом в лаборантской. Сахар и селитра, еще много всякого, наконец, гремучая ртуть - все это уже не казалось интересным, не вызывало такого оглушительного восторга, как электрически усиленный блюзовый квадрат.

ЗА ШКОЛОЙ

ПРИГЛАШЕНИЕ

Но вернемся в школу - мне еще учиться два года. Где-то между физикой и химией, то есть, между взрывами электролитов и первыми взрывами реактивов, похищенных из лаборантской, в нашем квартале разразилась беспорядочная пальба с использованием поджиг. В отличие от пиротехники, требующей компонентов взрывчатых смесей, это увлечение было повальным, потому что не требовало ничего, кроме куска трубки, гвоздя, чешуйки свинца, резинки и умения согнуть и собрать все это как надо. Увлечение началось как пройденная подзабытая забава, вроде тарантасов на подшипниках, а продолжилось и развилось, как пугало девчонок, позволяющее наблюдать их замешательство, испуг, рассерженность и еще целый спектр эмоций – спонтанных, искренних или показных и лживых. Хлопок поджиги стал примитивным способом привлечения девичьего внимания, вроде как дернуть за косичку, если ничего лучшего не придумал. Но поджиги были громче, нервировали взрослых, и на нас пролился дружный мыльный дождь нравоучения, как сказал бы Бестужев-Марлинский, будь он в нашей компании. Да он, собственно, так и сказал неполных два века тому, в одном из своих рассказов - тоже про пальбу и эмоции. В конце концов, - это я опять про поджиги - нам и самим надоело скоблить спички и ловить момент, чтобы эффектно спустить резинку. И мы повесили свои поджиги на гвоздь. Навсегда. Н-да, что-то мне это напоминает из недавнего.

В конце концов, - это я опять про поджиги – нашим одноклассницам тоже надоело все время ждать момент, когда мы эффектно… в общем, они решили решительно разделить, нет, решительно решили - так правильнее - разделить пальбу и эмоции. И было это так. Однажды на перемене к нам подошла одноклассница – не та, что с Высоцким в песеннике, а другая - с чудесными раскосыми, почти синими глазами, проснувшейся, но еще не поднявшейся – ото сна - грудью, улыбкой как китайский фонарик и умом как английский замок. У нее был лучший песенник в школе и дневник как пионерская правда – в одном экземпляре (без дубликата для двоек), с красными пятерками и ни одной стертой двойки. Девочка-западня. Она подошла и сказала, что хочет поговорить с нами тремя один на один, то есть, одна на три, и будет ждать после уроков за школой со стороны ее дома. Мы переглянулись. Нас звала посекретничать девочка, одноклассница, которую мы считали красивой и пытались безуспешно кадрить, и вдруг она позвала нас посекретничать - нас, а не кого-то других. Это было неожиданно, приятно волновало, неизвестность ее намерений разжигала любопытство. Мы согласились. После школьного звонка Витька, Жека и я под разными предлогами вышли из школы по одиночке и кружными путями пришли на место встречи. Она была одна. Осторожные, боясь спугнуть нежданную девичью благосклонность, мы несколько минут вдохновенно кадрились, не касаясь главного, пока она сама не сказала, что приглашает нас к себе в субботу вечером в гости - посидеть и послушать музыку.

- А кто еще будет? – Спросил Жека, и она назвала двух наших одноклассниц, с которыми дружила.

 – Придете? - Мы колебались. Нам хотелось знать детали.

- А родители будут?

- Нет, не будут, - в ее почти синих глазах что-то почти изменилось, - Они уйдут в гости и разрешили мне пригласить одноклассников.

Одноклассники переглянулись. Она уточнила регламент:

 - Когда родители вернутся, мы разойдемся.

Осталось выяснить вариативность состава, так как в число избранных попали не все из нашей компании. Моего друга Серого она не хотела видеть у себя ни за что, а двух других согласилась позвать, если для них найдется пара из тех девочек, с которыми она, как сказали бы сейчас, общается. Посыл был предельно ясен: кадры решают все и по полам их должно быть пополам. У нее, или у ее родителей, было арифметическое представление о смысле вечеринки. Так или иначе, ее старания не пропали даром: нас было 4 х 4, что обеспечило курсовую устойчивость вечеринки, хорошее сцепление с полом без заносов и со своевременным торможением. Если учесть, что трасса была учебная, а страх сделать что-то не так не давал разогнаться быстрее самоката, то езда была совершенно безопасной, даже если ехать задом на перед на двух колесах без родительского КАСКО.

КВАРТИРЫ КВАРТАЛА

ПЛЕЙ-ЛИСТ

Магнитофона у нее не было, зато родители оставили нам полхолодильника лимонада и освободили середину комнаты на тот спланированный случай, если мы захотим потанцевать. Вообще, у нее были продвинутые родители в этом отношении – отношении между твердеющим тычинкой и раскрывающейся пестиком. Да-да, согласование неожиданное, я знаю. Но посудите сами. Пестик, слово мужского рода, означает женский орган растения, а тычинка, слово женского рода – мужской орган. Такое впечатление, будто великий и могучий… подобно Андрогину… ну… сам себя… это… запутал. А вы что подумали? Это потому, что язык эротичен по самой своей природе (я про знаковую систему, а не влажную вертлявую мышцу), особенно русский, с его троеполыми неодушевленными субстантивами, которые грамматически могут между собой… Скажем, проигрыватель играет пластинку. Он ее! Вы улавливаете? Так вот.

Пластинки у нее были так себе, маленькие и мягкие, она почему-то называла их гибкими. Я таких прежде не видел, у меня и моих друзей были твердые. Девочка-западня сказала, что они из журнала «Кругозор», а еще у нее были долгоиграющие - «Мелодия» и «Балкантон». Подборка была дикая, от Димитрова до Хиля, но танцы, все же, были, правда, только медленные, с обеими руками на талии или плечах, смотря с чьей спины смотреть. За пару часов все возможные комбинации в парах были исчерпаны нами по паре раз. Антагонистических комбинаций не случилось, а только нежелательные, что выражалось неразговорчивостью и натянутостью девочек во время танца, если их приглашал нежеланный кавалер. К концу вечера оба пола определились в симпатиях - без взаимности, но с благосклонностью. Все было зыбко, целомудренно и напряженно, но с потенциалом развития, инверсии и перверсии - платонической, разумеется, то есть – с ожиданием первой любви.

Родители вернулись рано, заглянули к нам в комнату, положительно оценили мизансцену в полированных декорациях, целость бьющихся предметов, образцовое содержание прочих, и остались нами довольны. Приходите еще. В другой раз, в другом месте вопрос с музыкой был решен заранее. Каждый принес из дома по одной-две гибкие пластинки или миньона. Подборка получилась хитовой: японский женский унисон «У моря, у синего моря (сидит браконьер дядя Коля…)», конечно «Хали-Гали», «Мамалюк» и «Ты мне нравишься» на итальянском, что-то связанное с труднопроизносимым словом Хампердинк, посконные твисты: уже поднадоевшие «Королева красоты» и «Лучший город Земли», а также, свеженький «Двадцатый век» и «мегасуперхит» 1967-го «Трутся спиной медведи…», кстати, разошедшийся 7-миллионным тиражом, что соответствует 7-кратной «платине» по сертификации США на тот момент. На медленное звучали придыхания Пьехи и пионерлагерные суперхиты-медляки «Варда ке луна…» и «Возвращайся, я без тебя столько дней». Чтобы частично вспомнить этот унылый плей-лист, мне пришлось задействовать все доступные техники интенционального мышления плюс серфинг по зачумленному Рунету. Понятно, что такая музыка для чуваков с фотографиями Битлс в кармане была только вынужденным фоном для сближения с нашими кисейными тогда еще сверстницами. На долгоиграющих пластинках музыка была поинтересней, особенно на пластинках серии «Вокруг света» с факелом в кружочке, но и там кроме «Кукарачи», «Мама йо керо» и все тех же японских сестер с одесской фамилией Пинац, мало что хотелось слушать. К тому же, долгоиграющие пластинки были большими, неудобными, требовали деликатного обращения, были дорогими, продавались только в крупных магазинах в центре и выносить из дома нам их не разрешали. Например, одна пластинка серии «Вокруг света» стоила аж 1 рубль 90 копеек в бумажном конверте без оформления, а в фирменном картонном конверте - еще дороже (миньон стоил 57 копеек). У нас дома была только одна пластинка этой серии – 9-й выпуск 1961 года с легендарной «Шестнадцать тон». О ней я расскажу особо и своеместно. Кстати, уже скоро. Слышите? Это иголка шипит на моей «Ригонде».

Той осенью вечеринки случались регулярно, хотя и не часто. Мы и раньше ходили друг к другу на дни рождения, но еще ни разу к девочкам, и не приглашали их к себе. Та, первая вечеринка, она даже не была днем рождения, а просто – посидеть и послушать музыку, а на деле – потанцевать и определиться в симпатиях в новой обстановке, когда ты и тебя оценивают иначе чем, в школе, и даже на улице. Хотя, в каком-то смысле это и был день рождения – нового тренда в наших отношениях со сверстницами. Мы вдруг ощутили в себе свободную эмоциональную валентность и потребность ее связать. Во как. Уверен, нашей учительнице по химии эта аналогия понравилась бы, а вот учительнице по русскому и литературе – вряд ли.

Почти всегда мы собирались дома у кого-то из участниц той, первой вечеринки. Потом и другие девчонки, чтобы влиться в мэйнстрим, стали устраивать вечеринки у себя. На этот гендерный факт я тогда не обратил внимание, а лишь сейчас, скрупулезно вспоминая эмоциональные вибрации и интерференции тех дней. Признаюсь, я не нашел убедительного объяснения этому факту, хотя искал. В студенческие годы ситуация сменилась ровно на обратную, только не предполагайте объяснения, я знаю, что вы скажете - это будет упрощение. Самой запоминающейся была классная вечеринка перед 7 ноября, разрешенная нашей новой классной. На ту революционную вечеринку собрался почти весь класс, включая всю нашу компанию. Мы расставили столы и стулья по периметру, кто-то принес магнитофон с записями, кто-то еще – еще записи, среди которых было много рок-н-роллов и Битлс. Музыка была классная. Мы танцевали под нее неумело, но задорно, в основном не подходящий ни по ритму, ни по энергетике твист. До сих пор удивляюсь, как нам разрешили танцевать под такую музыку.

УЛИЦА

БИТЛОВКА

В тот вечер мы впервые обратили внимание на одежду друг друга. В предшествующие дни, недели, и месяцы по всей необъятной в один бок родины шла подготовка к празднованию полувекового юбилея Великой Октябрьской социалистической революции, как тогда ее называли. Трудящимся Страны Советов (заглавные в онимах проверяете?) выплачивались соизмеримые с зарплатой премии, от которых кое-что перепадало и нам – в натуральной форме. У Серого появилась новая форма – китель вместо гимнастерки и ремня, и брюки по размеру, а у меня – темно-серый костюм: узкие брючки и пиджак без воротника - битловка. Мне стоило большого труда убедить родителей согласиться на такой фасон и я был горд и счастлив. Но воссозданный мною образ был слишком умеренным и вообще - не актуальным. Два хулигана из нашего класса пришли на вечеринку в расклешенных брюках с кармашками-рамочками, к тому же со скошенным к пятке низом и пришитой там половинкой молнии, волочащейся по полу. В довершение всего, они показали многократно переснятые фото Битлов в каких-то гусарских френчах и похожих клешах. Я смотрел на брюки хулиганов с черной завистью, понимая, что мне такие не будут позволены ни за какие пятерки. Оставалось утешиться тем, что битловка была только у меня. Но я ошибался.

Серый, мой друг из соседнего дома, держался особняком, иногда агрессивным особняком. Возможно, поэтому девчонки не звали его на наши вечеринки. Да он и сам не пошел бы – ему было не в чем, но про это знал только я. В поликлинику, в кружок в Доме пионеров на Ленинских горах, в магазин за продуктами, куда-то с матерью, в пир, в мир он выходил в своей сначала старой, а потом новой школьной форме. Гулял он в бесформенных тренировочных штанах, кедах и рубашке, или телогрейке и суконной ушанке, смотря по сезону. Однажды, уже весной, перед майскими праздниками, когда в овраге отгремели последние залпы бертолетовой соли, мы встретили его на улице и едва узнали. На нем был металлически-серый вдвое ушитый двубортный пиджак, изображающий посадку slim fit с вырезанным по шву воротником и рукавами укороченными так, чтобы мысль об усадке материи или «мальчик вырос» не смогла придти в голову ни одной сердобольной мамаше. В целом Серый в сером выглядел культурной альтернативой нашему фантомасоману в черном, и мне понравился. Той весной после уроков он надевал старенький двубортный пиджак с отрезанным воротником и фотографиями Битлов во внутреннем кармане, зачесывал волосы на лоб и уши и выходил на улицу. Просто так. Мой друг стал первым рыцарем битловского образа, которого я увидел своими глазами. И это было классно!

УЧИТЕЛЯ

СЛОВЕСНИЦА И ПЯТАК

Прошел год в новой школе. У нас появилась новая классная и началось внеклассное чтение. Проходило оно в классе и тишине, наверно, нам было интересно, а может, дело было в чем-то другом. Наша классная была большая и строгая, часто на ней был красный свитер, связанный английской резинкой, огромный, как стяг и растяжимый, как понятие. В его мягких складках раскачивалось и обвисало «Ура-а-а! За родину-у-у!» «Стоп! Пропусти пешехода!» «Розы! Розы! Дешево отдам!» «Знамя внести!» «Перекись быстрей неси, в верхнем ящике!» «В честь нашей сборной под сводами ледового дворца звучит государственный гимн!» «Систематически нарушает дисциплину! Прошу родителей придти в школу!» «Мир! Труд! Май!», «Не «Ява», а CZ! Наспор!», «Вон «Рица» стоит! На первом пути!» Все эти оттенки красного объединял восклицательный знак – красный по показухе, по страху, по духу. В первом чтении классная выразительно прочитала первую главу, закрыла книгу и спросила, кто хочет читать перед классом в следующий раз. Книга называлась «Корабли Санди», только что вышедшая тогда, она сохранилась у меня до сих пор. Первая глава называлась «Алых парусов не бывает» без восклицательного знака.

Наша новая классная стала моей второй и главной учительницей. Она была словесницей - это такая славянская нация, очень малочисленная, но очень пассионарная. На уроках она не соблюдала нейтралитет, а в своих владениях требовала от нерезидентов ассимиляции или полнейшего подчинения, за что ее любили или зло боялись. Ее предмет был особенный: у него не было законов, а только нормы и правила, закрепляющие традицию или легитимизирующие ученую выдумку. Для въезжающих в предмет она установила правило, по которому наше имущество состояло из двух частей. Первую составляли учебники и пособия по русскому языку и литературе, и классные тетрадки, вторую – ежеурочно пополняемые проскрипционные списки трудных слов, памятки и напоминания для выявления слов лояльных правилам, вопросы для ведения допросов слов прикидывающихся лояльными, таблицы истязания всех слов без исключения, инструменты для расчленения предложения и экспертизы членов. Она раздула наши папки и портфели своим имуществом и разделила их на два имущества в одном – главное и придаточное. Когда мы, кто со сладострастием, а большинство с отвращением, брались за дело, главные члены вставали из написанной мелом строчки, лезли на передний план сознания, вступали во взаимосвязь, подчинялись и доминировали, нагло солировали, задавая композицию всех второстепенных членов, сплетающихся на их фоне в сюрреалистические синтагмы. Оргия членов предложения заполняла весь экран нашего напряженного внимания и делала несущественным интерьер значений и контекст происходящего. Такая картина могла либо навсегда отпугнуть, либо навсегда привлечь. Меня привлекла. Я и сейчас люблю подслушивать как галдят слова, как перекликаются через головы друг друга остепенившиеся члены предложения.

Другие предметы были не интересны, потому что полностью исчерпывались учебниками и наглядными пособиями, а математика просто угнетала своим колеоптероидным задачником, этим кляссером с засушенными латинскими литерами и значками. Учителя и учебники были устным и письменным воплощениями единого полумертвого знания. Учитель истории не мог объяснить, а его учебник обходил молчанием, почему кочующие по диким степям гунны плодились в разы быстрее, чем греющиеся под средиземноморским солнышком оседлые европейцы, а учительница географии не могла описать как протекал во времени Ледниковый период. Да уж, Хирона-Колдуэлла среди них явно не было, потому и у нас не было любимых предметов, а только легкие, трудные и невыносимые. Среди последних часто оказывались математика и словесность, поделившие нас по отношению к ним на тех, кто соображает, на тех, кто начитан, и на хронических отстающих. Я относился к начитанным и всячески подтверждал свою репутацию – там, где это было возможно. Однажды я злоупотребил, дерзко взорвав учительские экспектации.

Учителя истории звали Пятак. Прозвище было не мотивированным и потому прижилось легко и сразу. Он расхаживал взад-вперед в стоптанных ботинках и назидательно вещал нам тусклые учебные побасенки о жизни прошлых поколений, с моралью и ссылками на «исторические предпосылки» и «противоречия» - это были его любимые слова, а еще - «неизбежность» и «неумолимый ход истории, который никому не дано остановить». Опустошительные войны, жестокие бунты, развитие ремесел, строительство городов, подписания мирных договоров, образования военных и торговых союзов, научные открытия, возведение храмов и дворцов, создание гениальных творений – все имело только одну цель – эру светлого будущего, которая началась за 50 лет до урока истории в нашем 7в. В процессе подготовки к знаменательной дате нам предстояло написать сочинение по феодальной истории. Надо было описать жизнь сословия или цеха глазами их представителя: колона, свободного ремесленника, купца, воина, слуги – на выбор. Ни разбойника, ни бродячего артиста, ни странствующего монаха, ни рыцаря-искателя Грааля, ни мага-отшельника нам для перевоплощения не предлагалось: от нас требовался классовый, а не культурологический взгляд на историю. Мне это не понравилось. Я видел Средневековье по-своему: замки, турниры, рыцари и дамы, а все остальное – бутафория и статисты в рубищах и лохмотьях на заднем плане или на периферии сюжета. Советское образование и мировая культура в моем сознании вошли не то чтобы в противоречие, а в несоответствие.

Пятак ходил между рядами и рассуждал о бесчисленных притеснениях низших сословий. Когда он проходил мимо моей парты, я поднял руку - на педагогическую догму.

- А я читал, что в Средневековье читать и писать умели только монахи.

Я беспардонно умничал. Возможно, это был прецедент в моей жизни.

- А ты представь, что ты очевидец какого-то события и пересказываешь его монаху. А монах просто записывает, как летописец.

Передо мной возвышалась во весь свой пятиэтажный панельный рост советская педагогическая посредственность. Я возразил снизу вверх:

- Тогда монах запишет только факты - и все, а вы сначала сказали, чтобы описать жизнь сословия.

- А ты изложи факты так, чтобы было понятно, как жили разные сословия.

Он подталкивал меня на путь, где пряталась фальшь, а я хотел аутентичности.

- А от лица феодала можно написать? Который диктует письмо другому феодалу?

- Можно, если сможешь.

Это был вызов, и я его принял.

Я был единственный, кто написал сочинение от лица феодала. В письме было все: охота, пиры, турниры, дамы и осторожные намеки по теме, предательство вассалов и бунт черни, а потом беспощадное подавление, жестокая расправа, и опять пир. Это была игра творческих избыточных сил, как сказал бы Бердяев, веди он у нас историю. Мое сочинение удалось возмутительным настолько, что Пятак, артистично громя его перед классом, лоснился как натертый. С особой носогубной гуттаперчевостью он цитировал заключительные строки о казнях и последовавшем пире, артикулируя «чернь», «перевешали», «эль» и «хорошенькая». Дочитав, он сказал, что оставит мое сочинение у себя и покажет нашему классному руководителю и завучу. Вот урод. Но следующий урок прошел как обычно: Пятак вызывал к доске, проверял домашние задания и рассказывал об очередных предпосылках и противоречиях. Потом прошел еще один урок, и еще. Ни наша классная, ни завуч не вызвали меня в учительскую и не просили остаться после уроков, а в конце четверти Пятак вернул мне мое сочинение. Был ли у него разговор о моем сочинении? Возможно, был, и сочинение мое прочитали, и сказали, что опрометчиво разрешать то, что не готов потом воспринимать беспристрастно. А может, он и сам все понял, и никакого разговора не было. Тогда он не урод, а просто так - Пятак.

ГОРОД

ОСЕННЕЕ ПОКРАСНЕНИЕ

Начало ноября было деликатно морозным, прозрачным и сухим. Вечерами на крышах домов и магазинов зажигались электрические многоточия, казенные фасады занавешивались безразмерными кумачевыми полотнищами, на которых коренастые дядьки-тетьки в комбинезонах и примкнувшие к ним силуэты в скафандре, буденовке, белом колпаке, без колпака, но зато в очках протягивали, показывали, несли кому-то спутник, сноп, шестеренку или ребенка. Размеры полотнищ были разные, но композиции на них ограничивались несколькими прописями, что свидетельствовало о сложившейся канонизации. Сюжет был везде один: что-то вроде «Подношения даров». По целеустремленности дарителей можно было предположить, что это трудящиеся волхвы и волхвицы, ведомые невидимой умопомрачительной звездой, несут дары невидимому то ли Гудвину, то ли Тараканищу. Это я сейчас так думаю, а тогда воспринимал эти алые паруса с принтом просто как неотвратимое украшение над головой.

Взглянуть по-новому на покрасневший город я смог благодаря Витьке, с которым мы в ту осень крепко подружились и все свободное время проводили вместе. В один из предпраздничных дней он предложил поехать на машине с его отцом и сестренкой посмотреть иллюминацию. Витькин отец работал шофером на служебной «Волге» и в его графике на праздничные дни наметилось окно с видом на праздничную Москву. Я сразу согласился, и эта поездка стала для меня Великим географическим и эстетическим открытием. Ленинский проспект, с которым я познакомился год назад, оказался вовсе не единственным, по краю которого были проложены улицы-дублеры и дополнительные тротуары с деревцами. Садовое и Кутузовский с их домами-комодами были такими широкими, что поперек могло уместиться в длину футбольное поле. Самой главной была улица Горького, это было очевидно, но необъяснимо, даже сейчас. Но больше всего мне понравился Калининский проспект: он весь был залит светом. Это был совсем другой город, не такой, по которому мы только что проехали, и, тем более, не такой, в котором я жил. Это был город из кино, город «Эй, моряк!», город «Твист эгейн!», город «Хиппи шейк!» По широким, выложенным плиткой тротуарам гуляли сотни людей, стилобатный этаж, полностью застекленный, ярко освещался, по сплошному фасаду вспыхивали и пробегали названия магазинов и кафе, а над ними, на фоне черного неба светились зажженными окнами гигантские цифры 1,9,1,7 – по цифре на каждый 30-этажный дом. А потом, когда мы поехали обратно по Комсомольскому проспекту и метромосту, и свернули на Лениниские горы к Университету, Витькин отец показал нам эти дома: с обратной стороны они тоже светились зажженными окнами - 1917. Вот он, московских окон негасимый свет!

Мы смотрели на город и восхищались им. Вокруг толпились люди, из драпового подполья возникали стаканы, к ним почтительно наклонялись бутылки, смеющиеся женские лица дышали паром в поднятые воротники, улыбчивые мужчины без шапок топтались вокруг, жадно заглядывая в смеющиеся лица и под одежду. Там, где толпа редела и обрывалась, в пустынно-скамеечной перспективе стоял во всю свою мускулистую плоть главный корпус МГУ, набухший знаниями и подсветкой прожекторов до самой своей пришпиленной звездочки. Москва лежала перед-под ним в мерцающем кобедничном подоле, призывно разметавшись во всю ширь. Неисчислимые волхвы и волхвицы были отсюда неразличимы, мощные прожектора размашисто чертили световыми указками по небесному своду, в групповом соитии лучей краснели эпителии флагов, лениво рыскали упругие аэростаты с татуировками вождей, подсвечивались высотные фасады, освещались проспекты, светились окна домов. Я впервые видел панораму Москвы, тем более вечером, тем более в праздник. Она была вульгарно нарядной и возбуждающей, как бабы Кустодиева и Малявина. Мы с Витькой смотрели на нее, тянули ноздрями воздух и рвались с поводков.

Первым прыгнул Витька, я за ним. Распластавшись на животе мы пронеслись по трамплину с ускорением 1g и взмыли в черное небо. Внизу темнели Лужники, освещался тортиком Новодевичий монастырь. Долетев до Пироговки, мы забрали вправо к Хамовникам, издалека увидели сияющий закипающий бассейн Москва и полетели к нему, у Дома Пашкова резко ушли влево, сделали круг над мертвым Кремлем, снизились над темным уютным Москворечьем, лихо виляя пронеслись над Лениниским и Нескушным, взмыли над высоким берегом Москва-реки, заложили вираж вокруг Университета и опустились за спиной Витькиного отца как раз вовремя, когда он обернулся и позвал нас к машине. Свет фар цеплялся за облетевшие когтистые яблони вдоль Мичуринского, праводорожье Ломоносовского лежало во тьме. У «Луны» мы повернули направо, по маршруту 1-го ушли на Гарибальди, за «Мариной» еще раз направо - в деревянно-палисадную темноту Калужского шоссе, и, наконец, налево, - в безымянную космическо-электронную промзону с «Елочкой» на опушке.

РАЙОН

КВАРТАЛЫ

Пегий ноябрь побелел и стал декабрем. Зима распушилась морозами и покатилась своим чередом, оставляя в памяти едва заметные вешки, уже почти затоптанные временем. Витьке купили зимнее полупальто с воротником шальке из цигейки, которое застегивалось всего на две пуговицы. Он носил его вздыбив воротник и взбив шарф, подражая пьяным хулиганам, всегда появлявшимся на раскатанной горке возле школы когда темнело. Мне купили новые лыжные ботинки и теперь мы с Андрюхой и Жэкой ходили кататься на Лысую гору. Еще мне купили подержанные коньки, такую же дрянь, как и предыдущие, и я перестал выходить на каток. Младший дядя отдал мне свою кроличью ушанку с козырьком, а старший подарил фирменную сумку формата «ручная кладь» с крупной белой на синем надписью «Аэрофлот» и несколько шариковых ручек, среди которых была четырехцветная в блестящем корпусе с выгравированной надписью CARAVELLE на зажиме. Ее я оставил дома, а остальные брал в школу – по одной.

Наше зимнее времяпрепровождение претерпело изменения. Быстро гаснущие дни утратили прошлогоднюю спортивность, темнота обретала оттенки, обживалась, становилась познавательной. После осени совместных вечеринок встречающиеся на улице одноклассницы уже не казались нам просто принадлежностью класса, случайно оказавшейся не на своем месте, чем-то вроде сбежавшего мойдодыра. Увидев их, мы подходили, заводили разговор, и, оценив отзывчивость, либо начинали упоительно кадриться, либо шли дальше. Когда темнело, мы подтягивались к школе, окна которой горели светом вечернего обучения, выбирали удобную позицию в тени и потешались над артистическим самовыражением пьяных душ, бредущих домой. Если представление отменялось, то мы сами отправлялись бродить по кварталу, изредка встречая кадрящихся один на один старшеклассников и старшеклассниц.

Однажды, это было в мутную февральскую пору, мы увидели у подъезда, на фоне бледных, подсвеченных окнами сугробов старшеклассницу из нашей школы, которая целовалась взасос с незнакомым парнем. У меня дух захватило. Девчонка была из 9-го класса, ее все знали, старшеклассники считали ее красивой, и она действительно была такой. На переменах мы никогда не видели ее с другими девчонками, а только одну, или в окружении парней. Из школы она обычно выходила с кем-нибудь, или кто-то ее ждал у входа и провожал до дома - всегда кто-нибудь один. Сейчас она была в спортивной куртке и ушанке с опущенным козырьком. И она была в брюках!

Она была в брюках. Впервые в жизни мы видели девушку в брюках в жизни, а не в кино. Не в лыжных штанах или рейтузах, как наши девчонки на физкультуре зимой, а в расклешенных от колена брюках, облегающих бедра и попу, которую не закрывала короткая куртка. И брюки были слегка клетчатые. Мы прошли мимо и оглянулись. Да, все так и было: она была в обтягивающих клешах и выглядело это потрясающе. Мы отошли еще дальше и опять оглянулись. Размытые силуэты слились в сыром воздухе – они целовались. Мы молча брели по кварталу и думали об одном и том же: нам хотелось также. Мысленно я перебирал возможные кандидатуры, но не мог ни на ком остановиться. Мною овладело воображение. Неясный образ будоражил. Я предчувствовал.

Когда сугробы осели, а небо приподнялось, когда тротуары сделались цвета «мокрый асфальт», а снег вдоль тропинок – цвета Don’t Eat Yellow Snow, нам стало тесно в родном квартале. Наступление весны действовало на нас все еще географически, а не физически. Теперь мы всей нашей компанией проводили вылазки по строящимся кварталам по соседству, отгрызающим пространства у оврагов, пустошей и перелесков. Мы брели по глинистой, скользкой как глист, колее и вдыхали сырой мартовский воздух, высматривая среди оттаявших бугров и щетинистого снега притаившуюся весну. Когда охота нам надоедала, мы возвращались, садились на какой-нибудь автобус и ехали куда-нибудь. От нашей конечной все автобусы шли на запад. В противоположной стороне на километры вдаль и вширь, до самой Варшавки и Нагорной лежала угрюмая пятиэтажно-овражная и промышленно-хламовная застройка с затерявшимся между общипанными бульварчиками кинотеатром «Ангара». Как-то раз мы пошли туда на что-то бесцветное с женским именем. Перед сеансом взяли в буфете что-то сладкое и газированное и расположились за столиком. В полупустом фойе заиграла мелодия, и Жека, отодвинув нержавеющую миску на ножке, подпел:

Сидим мы в баре поздний час, И вдруг от шефа летит приказ: Летите мальчики на восток, Бомбите мальчики городок.

ПОЛКА С ПЛАСТИНКАМИ У НАС ДОМА И ВИРТУАЛЬНОЕ ПРОСТРАНСТВО

«16 ТОНН»

Я знал эти слова, много раз слышал, как их повсеместно распевают, сам пел вместе с другими, но оригинал не знал. Сейчас мелодия и голос показались мне знакомы, и Андрюха сказал, что это «Шестнадцать тонн». Тогда я вспомнил, что видел это название на яблоке долгоиграющий пластинки у себя дома. Исполнителем был указан Герберт Рид, Англия, но это не так. Хорошо информированная в культурном отношении «Мелодия» перепутала крупного английского деятеля культуры, литератора и культурного анархиста Герберта Рида, кстати, большого друга Грэма Грина (это известный писатель, если кто не в теме) и отца Пирса Пола Рида (это тоже писатель, и тоже известный - у нас по романам «Дочь профессора», «Женатый мужчина» - рекомендую, и «Тамплиеры» - как хотите)... забыл. А! «Мелодия» перепутала его с одноименным и однофамильным американцем, основателем группы The Platters, который тоже никогда не пел «Шестнадцать тонн» - ее пел другой участник The Platters - Бенджамин Митчел, а Рид пел знаменитый хит 50-х «Только ты», которую, кстати, никогда не пел Элвис Пресли, просто у Митчела в этой песне 1955 года очень яркая манера исполнения, которую Пресли удачно заимствовал на все свое будущее. Точно также, Поль Робсон никогда не пел «Шестнадцать тонн»: эта ошибка возникла из-за сходства с фамилией еще одного участника The Platters – Поля Роби. Так говорит Википедия. Послушайте «Шестнадцать тон» (16 tons) и «Только ты» (полное название Only You [And You Alone]) одну за другой, и убедитесь в убедительности того, что здесь сказано. За сказанное! Наливайте!

А я продолжу. Считается, что англоязычную версию слоуфокса «Шестнадцать тонн» написал Мерл Тревис, американец, в 1947 году. В ней поется об одноцветно-черной доле американского стахановца, который каждую смену добывает в забое 16 тон коксующегося угля. Название своей песне Тревис дал провидческое - в честь будущего одноименного заведения в Москве. Через десять лет, во время Международного московского фестиваля стиляг, первых фарцовщиков, этновлюбчивых москвичек и - для массовости –студентов, сочная басовая мелодия просочилась в молодежную, а потом подростковую среду. В неоригинале слова оказались примерно такими (с небольшими изменениями в зависимости от конкретной подворотни):

               16 тон – тяжелый груз               И вот летим мы бомбить Союз...           и т.д.

Это про американских летчиков и их водородную бомбу, она примерно столько весила тогда (первые серийные EC-14, 17 и 24 образца 1954 г – помните? Это мой год рождения!). Шла холодная война и тема отправленных на стратегическое задание американских летчиков была актуальна. В конце 60-х эта тема повторилась в известной дворовой песне «Фантом». Ну а подростки-маргиналы пели совсем уж похабную версию песни:

                 Сидим в пивнухе пиво пьем                 Целуем женщин, баб е…м

Вот такая дифференциация значений по назначению, устанавливающая разницу между женщиной и бабой в непросвещенном представлении советских подростков времен раннего Кобзона. Кстати, часто встречающийся в рунете финал

                  Прощайте, девочки, прощай притон                  И тут рвануло 16 тонн

взят именно из этой, похабной версии песни.

Кажется, получилось неплохо. Впрочем, эти сведения необходимы мне для фона, как говорил профессоре Умберто, а мы ополоснем кисточки и вернемся к первому плану.

В тот же вечер я убедился, что ошибки нет, и «Шестнадцать тон» на нашей пластинке – та самая. На следующий день вся наша компания была у меня, и вместе с Митчелом мы дружно орали: «Шестнадцать тон – тяжелый груз…» Местами пластинку почти не было слышно, и тогда мы прибавляли громкость. Всю следующую неделю я приходил домой, клал переливающуюся антрацитом пластинку на кольчатый резиновый мат «Ригонды» и осторожно опускал иглу. За неделю я прослушал «Шестнадцать тон» раз шестнадцать, а заодно, - по одному разу – все, что у нас было, чтобы ненароком не обладать не ведая (вы уже перевели три не на какой-нибудь иностранный?) чем-нибудь хорошо знакомым, или таким, что могло бы понравиться моим чувакам. Ничего такого я не услышал. Зато, недельное прослушивание убедило меня в том, что на долгоиграющих пластинках музыка интереснее, особенно если на них написано «Балкантон». Когда я сказал об этом в школе, мнения резко разделились. «Балкантон» и «Мелодию» знали все, но многие считали, что самая классная музыка – на гибких пластинках. Я, в свою очередь, знал эти голубые, полупрозрачные, как воздушный шарик и такие же невесомые пластинки с выдавленными буквами. Они были какими-то ненастоящими, одноразовыми, и я не воспринимал их всерьез. Пробуждающимся чутьем на неприходящие ценности я правильно уловил роль долгоиграющей пластинки как культурного фактора в своем будущем.

«МЕЛОДИЯ»

ВИНИЛ И КОСТИ

Подбор пластинок у нас дома, в котором я увидел превосходство долгоиграющих над гибкими, был похож на опись в бюро находок, поэтому, чтобы исключить влияние субъективного фактора и укрепиться в своем мнении или изменить его, я решил побывать в большом, или, как тогда стали говорить, специализированном магазине. Во время автопрогулки по праздничной Москве с Витькиным отцом мы видели на Калининском проспекте магазин «Мелодия», с такой же, как на пластинках, похожей на спираль электроплитки, эмблемой. Я предложил Андрюхе, как наиболее отзывчивому на всякие авантюры, съездить туда. На следующий день он принес новенький схематический план Москвы 1968 года. К нам присоединился Жека, и мы втроем стали изучать план. Калининский проспект выглядел непропорциональной полоской, затерянной среди таких же полосок, обозначающих примыкающие улицы и переулки, некоторые из которых были подписаны. Станции метро были обозначены красными кружочками с буквой «М», но без названий, зато все платформы электричек были педантично подписаны курсивом. Мы вспомнили Жекину туристическую карту Нью-Йорка, по которой, по выражению его отца, «можно воевать», и дружно загоготали. В новом плане Москвы была удачно реализована идея дезориентирования потенциального противника, проникшего в нашу страну под видом туриста с фотоаппаратом и потерявшего свой путеводитель Киндерсли. В конце концов, мы и без плана узнали как доехать до «Мелодии» и в один из дней отправились туда.

Днем Калининский был не таким влекущим, как вечером в огнях, но все равно желанным. На ступеньках и пандусе перед магазином переминались и оглядывались по сторонам самодовольные, жуликоватого вида дядьки с плоскими отвислыми сумками. Магазин был двухэтажный, с надгробным мотивом в оформлении фасада. Самое интересное было на первом этаже. Над скоплением людей, обступивших секцию «Зарубежная эстрада», пульсировала ритмичная мелодия с иностранным голосом - не такая и не с таким как у Битлс, зато чистая, сочная, с хорошо различимыми инструментами. Мы протиснулись к прилавку, чтобы узнать, что играет. На стеллаже рядом с проигрывателем, обложкой к залу стоял конверт с черно-белой фотографией простого, как Гагарин, чубатого парня с гитарой на плече. Имя певца - Дин Рид – было написано просто, демократично, как кисточкой на железном гараже. Пластинка в фирменном конверте стоила 2 рубля 15 копеек. Надо было брать.

Как ни странно, очередь в кассу была небольшая, и мы довольно быстро стали обладателями модной долгоиграющей пластинки с песнями на английском языке, да еще в фирменном конверте. Чтобы закрепить успех, Андрюха, уже на улице, купил у какого-то суетливого хорька дешевую самодельную пластинку «на костях» - какой-то рок-н-ролл. Потом мы ездили в «Мелодию» еще пару раз, но безрезультатно: в «Зарубежной эстраде» пиликало что-то неинтересно-народное, у самодовольных дядек были только «Мелодия» и «Балкантон». Пластинок «на костях» не было ни у кого. Мы поняли, что в первый раз нам просто повезло. А в следующем году почти у всех наших появились «Яузы», «Кометы» и «Романтики», и всякие там «Балкантоны» и «Мелодии» никого уже не интересовали.

ШКОЛА

РИД И КИНСИ

Пластинка Дина Рида оказалась популярной у нас в классе, а потом и за его пределами, особенно среди девчонок. К этому времени они все реже вспоминали о своих разрисованных песенниках и все охотнее занимались подбором пластинок, подходящих для вечеринок. Поскольку Дин Рид, благодаря нам, им оказался доступен для прослушивания, да еще с долгоиграющим репертуаром, да еще в наших трех экземплярах, то очень скоро он стал чем то вроде must have, точнее, must listen среди учеников, точнее, учениц нашего и отчасти параллельных классов. У нас просили его на обмен, списать на магнитофон или просто послушать. На пике популярности Андрюха отдал свою пластинку в обмен на толстенную папку-скоросшиватель с надписью «Дело» на обложке, а внутри - синеватыми, как промокашка, листами с односторонней печатью на четной стороне нечетким фиолетовым шрифтом. Такой способ печати применялся в советских учреждениях для копирования служебной документации и назывался «синька». А промокашка – это… погуглите сами. На титульном листе было крупно напечатано

д-р А. Кинси

СЕКСУАЛЬНОЕ ПОВЕДЕНИЕ САМКИ ЧЕЛОВЕКА

Филадельфия 1953

Помните, 23 страницы назад я проанонсировал «Отчеты Кинси»? Это они и есть – первый в моей жизни самиздат, который я видел и слышал. Слышал, потому что Андрюха никому не давал отчеты на руки, а только в руки, и мы – юные самцы человека - на переменах и после уроков, почти в полном полклассном составе, сбившись в жаркую расхристанную сферу вокруг распахнутого на чьих-нибудь коленях «Дела», слушали, как один из нас читал синюшные страницы, пролистывая многочисленные таблицы и строго напоминая: «За атасом секёте?»

Научные чтения учащихся 7В класса СОШ №15, посвященные изучению второй монографии Альфреда Кинси, продолжались неделю. Ничего конкретного из того Кинси я уже не помню, лишь ощущение открывшейся тайны, вызвавшей легкое смятение, но не шок. Многие описанные ситуации были известны нам по рассказам приятелей, имевших взрослых старших братьев или шпанистых дружков. Получалось так, что эти совпадающие ситуации негласно декларировали норму поведения человеческих самок, а новое для нас книжное знание отвергалось как неприемлемое или фантастическое. Расширяя свой кругозор в плоскости пола мы по-пластунски прокрались в захватывающий мир классических половых авторитетов - Мопассана, Стендаля и Золя. В наших домашних библиотеках они были все, в полных собраниях, соответственно в 12, 18 и 26 томах – нумерология, напоминающая выдержку односолодового виски - напитка странного после портвейна дворовых рассказов наших старших дружков (да простят меня французы и англичане за столь надуманное смешение их культур по поводу отчетов американского ученого), – мы разбили письменное наследие на квадраты и, не углубляясь в художественный замысел, прочесали его на предмет описания совокуплений. За неделю поисков было найдено несколько жемчужин. Мне достался Мопассан. Потом я неспешно прочитал несколько томов его сочинений и больше никогда к нему не возвращался. И еще. Пару абзацев про слова, вы позволите?

В те высоконравственные годы, когда добрачная девственность оберегалась как сокровищница в скрипте, - представьте: мумифицированная складочка покоится в инкрустированном ларце, а ларец – в нише, под сводчатым потолком, напротив крутых каменных ступеней. И дверь железная кованная. И свечи горят. Вдруг, стены раздвинулись и кто-то вошел в скрипту без ключа. Мы так и делали потом, если по-другому не удавалось. Назывался этот захватывающий - в буквальном смысле – акт английским словечком «петтинг» - то ли герундий, то ли глагол, надо было у нашей англичанки спросить, мы как раз тогда ingовые формы проходили.

Таким образом, отзвуком – опять в буквальном смысле – наших научных чтений стало обогащение дворового словаря. И не только англицизмами. Была еще латынь, прежде знакомая нам из аптечных рецептов. Ненадолго, но обильно, как заброшенное поле полынью, наш словарь пророс половой латынью (о как!), вызывающей дружные смешки. Но против нашей, посконной латыни научная латынь Кинси оказалась бессильна. И даже сегодня, когда меняется, да почти уже сменилась национальная культурная парадигма, и наши дети свободно печатают на латинице, а внуки изобретают прикольные ники в соцсетях, они, как и мы, научную латынь лишь употребляют, а на посконной – говорят от души. Ладно, ладно, не буду бездоказательно и предвзято. Я понял. Надо предельно объективно.

ШКОЛЬНЫЙ СТАДИОН

ЗАБОР

Май между праздниками был удивительно теплый (я проверил в архивах). Мы встречались у школы и шли в прозрачный солнечный лес. Кроны берез покрылись мелкими, как крупно листовой чай, листочками. Мы колотили по стволам, и березы осыпали нас сонными майскими жуками. Их были десятки на каждом дереве. Лысая гора была в прошлогодней травяной перхоти, из которой торчали, как после процедуры наращивания под лупой, редкие зеленые побеги. Дальняя опушка леса опушилась желтым, как от мимозы, налетом. Мы шли туда и рассаживались на лежащие голые стволы, отполированные уставшими пешими задами, или на низкие, еще живые, изнемогающие от непоседливых детских тел ветки, и говорили о близком лете за городом.

В один из праздничных дней я, Жека и Андрюха вместо леса поехали в «Лейпциг» посмотреть на бессменное железнодорожное чудо PIKO и возможные, но маловероятные новинки. Чудо было на своем месте. Мы подошли вплотную к витрине и увидели под стеклом, прямо под нашими руками, голубой пластмассовый водяной пистолет. Он имел простую обобщенную форму и стоил всего 1 рубль 10 копеек. Надо было брать, но такой суммы ни у кого не было. Через пару часов мы вернулись. Пистолеты расходились бойко, но нам хватило. От радости мы не видели ничего вокруг, и только наш дальновидный Жека заодно с пистолетом купил детский типографский набор - кассу резиновых литер и наборную доску. Мы не придали этому значения. Следующие несколько дней после уроков мы прицельно поливали друг друга тонкими упругими струями, по достоинству оценив немецких игрушечных оружейников, а когда преждевременное майское тепло сменилось неотвратимым похолоданием, Андрюха принес пистолет в школу. Те, кто его опробовал, в тот же день поехали в «Лейпциг», но арсенал был полностью опустошен. Через три летних месяца, проведенных на этих страницах, вы поймете, почему я не в меру подробно остановился на покупке водяных пистолетов. И не пытайтесь угадать.

В последние предлетние недели центром нашей вселенной стал пришкольный стадион. В просторной выемке, огороженный похожими на радиаторы отопления секциями бетонного забора, он был как гигантская бальная зала, хорошо просматривался со всех подходов и делал очевидным присутствие или отсутствие своих, чужих, нежелательных и желанных. В сумерках стадион становился местом неизбежных случайных встреч, началом и завершением сентиментальных маршрутов, стойбищем пахабщины, девичьей светелкой, бельведером, бульваром, цирком шапито, лягушатником заигрывания и питомником пробуждающегося влечения. Когда солнце стало задерживаться над крышами до возвращения родителей с работы, а долгоиграющий Дин Рид и белые танцы перестали сближать, наши вечеринки нашли эмоциональное продолжение в длинных закатных часах под перекладинами спортивных конструкций или на впивающемся в попу ребре бетонного забора. Оно было нашим союзником, это ребро. Легкое касание лишало равновесия, и тогда руки искали опоры, поддерживали, удерживали, отряхивали и вновь ждали удобного случая. Непринужденный разговор клеился, разлетался, сбивал с толку и давал повод. Забыв о времени мы самозабвенно, упоительно кадрились. С наступлением темноты по неведомой нам команде девчонки умолкали на полуслове и уходили домой, а мы оставались и мысленно подводили итоги. Не помню, чтобы мы мечтательно смотрели, как в их окнах зажигается свет. Может быть, потому, что в этом есть что-то зимнее, а тогда было почти лето.

ЕВПАТОРИЯ

ШЕЙК

Настоящее лето началось с Евпатории, а Евпатория – с Москвы. К поезду нас повезли на автобусах с флажками и табличками «Осторожно! Дети!» Дети то и дело кидались на стекло и радостно строили рожи участникам дорожного движения. Когда строить рожи стало некому, то есть, было кому, но не для кого, автобусы остановились на краю железнодорожной траншеи, вырытой еще при Александре II. В перспективе рельсовой колеи, в проеме откосов виднелся вокзал Николаевской железной дороги. Внизу стоял пассажирский состав «Москва – Евпатория», у двух вагонов толпились возбужденные люди – наши родители. После напутствий и поцелуев в плацкартном вагоне дышалось легко и привольно, как в пионерской песне. В открытое окно летели фантики, а навстречу им - трели цикад на перегонах и молотобойное эхо на полустанках. Первые сигареты были выкурены еще до Тулы, в скачущем лязгающем туалете. Мы торопились расти. За нашим поездом гнались шоссейки с одинокими грузовиками, из засады выпрыгивали мосты, перроны в отчаянии бросались под колеса, и лишь вокзальные часы пристально и снисходительно смотрели на проносящихся нас и переводили стрелки летящего за окном лета на море, ласты, абрикосы и вот тех вон девчонок через одно купе.

Тенистая Евпатория встретила нас традиционно - развалами ящиков черешни и пикетами винных автоматов на тенистых улицах. Мимо, как мишени в тире, плыли отдыхающие и трамваи. Лагерь выпрыгнул одновременно из-за поворота и из памяти без малейшего несовпадения. Все было на своих местах: шелковица, декоративный бордюр из ракушечника, наши укромные места. Адаптации, как в прошлом году, не требовалось. На второй день я вместе с новыми друзьями объелся шелковицы и попал в санитарный бокс - один. Отравление было вполне легальным, в отличие от двух последующих, а именно.

(начало) В середине смены я обкурился сигаретами Jebel. Наш отряд был дежурным по лагерю, то есть освобожден от тихого часа для охраны территории. Пост размещался под раскидистым грибком у декоративной калитки в символическом заборчике до колена. Калитка и наши взгляды выходили на тихую улицу без трамваев. Знакомый табачный киоск находился за углом метрах в ста и ста. Соблазн был слишком велик. Покинув пост в неполном составе, мы купили одну пачку на троих. Она была короткой, как Filter, цвета бархана под заходящим солнцем, с фрагментом восточного орнамента в центре. На полдник меня рвало в жидких зарослях акаций. Накатывающие спазмы передавались заскорузлым, как куриная лапа, стволам и от сотрясения на красную пилотку с кисточкой и галстук осуждающе падали верткие мерзкие двухвостки.

…а именно.

(короткое продолжение и окончание) В конце смены во время тихого часа в составе группы нарушителей дисциплины я совершил вылазку к автоматам с сухим вином и выпил полтора стакана. Результат был сначала головокружительный, а потом - хуже, чем от Джебел. Тогда я впервые всерьез позавидовал крепким желудкам своих сверстников.

Сорок дней на море пролетели как послеобеденный сон под распахнутым в лето окном. В памяти остались обрывки сна: пляж, шелковица, ветки с абрикосами над тротуаром, звенящие трамваи и танцы в спускающихся летних сумерках. Музыка на танцах была прошлогодняя. Возможно, даже шлепанцы из линолеума у аккордеониста, и ветка, застрявшая в кронштейне колокольчика, были те же. Я вовсю разбивал парочки, потом стал приглашать девчонок со скамейки, но чего-то не хватало. Что-то было не то. Ребята и девчонки из старших отрядов время от времени отходили в тень от акаций, растущих вдоль ограды из ракушечника и пытались незаметно танцевать шейк a cappella, но это неизбежно пресекалось зоркими пионервожатыми и пионервожатками.

И все же, шейк я увидел, да еще на пятачке, да еще под магнитофон, да еще в групповом исполнении, да еще как на сцене. Но это было не на танцах, а во время пионерского КВН, в котором участвовали старшие отряды. У одной из команд было музыкальное домашнее задание «эволюция танца». В купальниках и плавках, разряженные и разрисованные под приматов, с ветками и цветками в распущенных и всклокоченных волосах, с дубинами и копьями они танцевали совершенно отвязный шейк под видом ритуальных танцев дикарей. Я впервые увидел, как темпераментно и вызывающе может двигаться тело моей сверстницы, и был поражен. Ощущение было вертикально пронзительным, как восклицательный знак! Потом были выходы с бальными танцами, танго, вальсом и опять шейк, но уже двух пар одетых в клеша, свитера и невообразимо короткие юбки. Я вспомнил студентов Петю и Нелли в нашей квартире. По сценарию, эволюция танца сделала круг и замкнулась. А мне было плевать на сценарий, плевать на эволюцию. Этот танец был круче, чем в одежде дикарей, но раз в десять короче. Старшая пионервожатка быстро-быстро отконвоировала выступавших к открытым душевым кабинкам за натянутую простынь, где они сняли свитера, расправили подвернутые и заколотые булавками юбки и превратились в обычных плохо отглаженных пионеров – белый верх, темный низ. Хорошо еще без галстуков.

ЕВПАТОРИЯ

СОРТИР

Самым ярким и многомерным впечатлением того лета стал серый дощатый сортир на опушке нашего пляжа, шагах в ста. Выветренный до шерстистой шероховатости, просоленный и пропеченный, он был крепкий, как степной старец. Летом, когда на притуалетный пляж слетались стаи московских пионеров, сортир оживал и воспарял духом. Со стороны суши он оброс раскидистыми кустами, которые тоже были сортиром, но стихийным. Дощатый был замечательным сортиром. Замечательным в нем было то, что в перегородке, разделяющей половые половины, имелось несколько сквозных отверстий с палец. Разумеется, они были искусственного происхождения и на нужной высоте. Чуть поодаль, где пляж окончательно переходил в корявые колючки, строился очередной курортный объект, от которого к сортиру вела взрыхленная песчаная тропинка. Капитальное строительство на объекте давно закончилось, и там вяло велись отделочные работы. Улавливаете ход моей мысли? Следуйте за ней по взрыхленной тропинке.

Жарясь на песочке, мы обратили внимание, что дощатый сортир посещают отделочницы в заляпанных комбинезонах и пилотках из газеты. Переместившись с мячом на самые зады пляжа, мы разглядели их поближе. Все они были довольно молодые и рельефные. В сортир они шли всегда медленно, как на торжественное мероприятие. Мы же за это время успевали дать крюк бегом и под прикрытием кустов проникнуть в штатную половину сортира до их прихода. При первом же сеансе выяснилось, что отверстия в перегородке сделаны слишком близко друг от друга. Скорее всего, это был апгрейд одной дырки в расчете на единственного наблюдателя. Нам пришлось установить очередь и лимитировать драгоценные секунды просмотра, а это, в свою очередь, заставило держать наше открытие в строжайшей тайне от всех.

Мы поочередно осмотрели видимое пространство сортирной гинекеи, прикидывая возможные композиции и планы. На первых сеансах мы на мгновение припадали к отверстиям, а потом разглядывали запечатленные на сетчатке образы в деталях. Через пару дней статическое изображение нас уже не удовлетворяло - мы хотели кино. Первый длительный просмотр был завораживающим. Фрагмент зрелого скульптурного торса, украшенный пышной кудрявой растительностью, двигающийся, приседающий, поворачивающийся - и все это в каком-то метре от глаз – воспринимался самодостаточным, самоценным. Я вспомнил позорно утраченную колоду карт во Владыкино. Чувство было похожим, но многократно сильнее. Близость и материальность женской промежности и зада в обрамлении спущенных широких штанов и задранной рубахи завораживали до обморока. Можно сказать, то была не отшлифованная теплыми мраморными скамьями Kallipygos, а налитая деревенская плоть барковианы. Исходивший от нее первозданный импульс, свободный от иносказаний и наслоений культуры, пугал.

Захватывающие сеансы длились неделю, а может, и больше. На пляже мы вместе со всеми загорали, закапывали друг друга в песок, играли в камешки и волейбол, и одновременно несли свой тайный дозор. Заметив в начале тропинки женские фигуры в робах, мы поочередно лениво вставали и разными путями шли к краю пляжа. Физрук в шляпе как у Незнайки и очках как у Рэя Чарлза зычно командовал в рупор: «Четвертый отряд - в воду! Пятый отряд – остывать в тень и приготовиться к купанию!», - а мы оставались на берегу. У нас были свои приоритеты.

Счастье кончилось в одночасье. За день-два до несчастья в дырках появились скрученные газетные жгуты, вставленные с той стороны. Мы сразу поняли, что за писающими отделочницами подсматривали не только мы, хотя и ни с кем не сталкивались во время сеансов. Может, это был кто-то из наших, а может - с соседнего пляжа. Так или иначе, они попались, и теперь была наша очередь. Добровольно лишить себя захватывающего зрелища никто из нас не пожелал. Мы повытолкали все жгуты, надеясь, что с той стороны этого не заметят, и вернулись на пляж ждать. В нужное время мы вновь были на своем месте. Сначала все шло как обычно. Две отделочницы спустили широкие штаны, задрали рубахи и стали устраиваться. В этот момент невидимый голос по ту сторону перегородки поднял тревогу. С очка отозвался видимый: «Та шо! То пионеры. Они тут все время подглядывают. А ну, я их». Придерживая штаны она направилась к перегородке. Мы затаились. Перегородка ухнула от сотрясения, в самой большой дырке померк свет. Раздался веселый женский смех. «Во им!» Смех стал заливистым и дружным, перегородка подрагивала. «Надо Кольке сказать, шоб заделал. А то окромя его смотрят!» Свет в дырке вновь появился, по полу забухали каблуки. Мы стояли и прислушивались как удаляются голоса, подождали минут пять и с позором покинули сортир.

На следующий день возле дырок в перегородке мы увидели толстые, забитые с той стороны и загнутые с этой гвозди. На одном из них висела табличка «Все билеты проданы». На полу валялись вчерашние билеты с оторванным корешком. Над выходом без занавеси светилась табличка «Выход». Мы вышли и оглянулись. Над входом висел плакат «ПОДГЛЯДЫВАЮЩИЕ. Фильм 8D+. Дети до 16 лет не допускаются». А нам было 14. Физрук орал в рупор как марал: «Четвертый отряд – в тень!» И мы пошли в тень.

Совсем недавно я рассказал эту историю в кругу знакомых и услышал в ответ капитальную версию. Она почти в точности повторяла мою, с той лишь разницей, что действие происходило на десять лет позже и в бетонном сортире. Дырка в 6-сантиметровой перегородке была точно по диаметру лома в свету – глубокая, воронкообразная, с колотыми краями, свидетельствовавшими… Господи, что за слово! Не артикуляция, а какое-то у-шу для рта. Еще раз. Губы в исходную позицию, вдох: сви-де-тель-ство-ва-вши-ми – глубокий выдох - о поразительной целеустремленности и невероятном упорстве безымянных дыроломов.

Но вернемся из круга моих знакомых в знакомую нам Евпаторию, прежде чем окончательно ее покинуть. Для контраста нашему latrina visio приезжали бдительные косноязычные пограничники и нудные докладчики с сообщениями о коварстве наших потенциальных противников. В летнем кинотеатре нам крутили убитые киноленты типа «Голубая стрела» и «Незваные гости». На репетициях «Дня лагеря» рэперы и брейк-дансисты, ошибочно родившиеся на четверть века раньше срока и не знавшие куда себя здесь деть, синхронно взбрыкивали под музыку «Куба, любовь моя, – остров зари багровой…» и тыкали воздух фанерными автоматами. История готовила нас к войнам. Наши отцы наращивали ядерный потенциал, а мы – ядреную потенцию. Каждый занимался своим делом. Под южным солнцем, в сосновой полутени подмосковных дач, на обжигающем песке карьеров и речных пляжей, на территориях пионерских лагерей, регулярных как военные гарнизоны, в засадах пыльных дворов и плену душных летних квартир - на всех полигонах жизни - мы начали испытывать влечение массового поражения.

ДАЧА

КИЙ, ДЕГОТЬ И ВАНИЛЬ

Из-под южного солнца меня телепортировали в прохладную тень нашего дачного поселка. Маша и Мила куда-то исчезли - то ли с дачи, то ли из памяти. На пляже и спортплощадке я увидел несколько новых ребят, моих плюс-минус сверстников. Лето обещало стать коллективно-спортивным и свое обещание сдержало. Дни напролет мы проводили в ненавязчивом и разнообразном укреплении тела, постоянных перемещениях и разговорах, вылазках за сигаретами и недолгих поездках неизвестно зачем. Когда все это надоело, нас бескомпромиссно и страстно привлек к себе бильярд.

Мы и раньше брали в руки кий под присмотром взрослых – нежно, двумя руками, поглаживая прожилки, - поэтому многие из нас уже умели правильно целиться и бить по шару, но игрового навыка ни у кого не было. Теперь, когда нам разрешили играть одним, мы днями напролет самозабвенно тренировались, вслепую осваивая технику и вырабатывая нехитрую тактику. Меня же, кроме собственно игры, привлекал весь бильярдный антураж. Меня восхищало все: стол на шести мелко граненых вазах-ногах, огромная, торжественная как орган стойка с киями, небрежно висящий на ней треугольник, а рядом – фигурная полочка для шаров с мелками на карнизе, и журнальный столик с массивной стеклянной пепельницей и низкими креслами с прямыми полированными подлокотниками, на которые мы любили присаживаться. Я первым увидел в промежности стола ряд иностранных медалей, рельефно выгравированных на потускневшем бронзовом гульфике. Я первым заметил еще год назад, что выключатель верхнего света сильно растреснут и подклеен, но до сих пор не заменен. Оказалось, что этот изъян связан с изящной историей, когда два лучших дачных бильярдиста много часов, уже в сумерки выясняли превосходство, и во время сложного и очень сильного удара шар вылетел через борт и попал в выключатель. Свет зажегся, и это был знак. Они продолжили играть до самой ночи, а треснутый выключатель надолго остался памятником того многочасового поединка. А еще мне нравилось опробовать кии. Больше всего я любил стреловидно-полосатый кий-подросток цвета «деготь и ваниль». Много лет спустя, я узнал от брата, а он от старого мастера, приезжавшего подлечивать наш стол-медалист, что комплект киёв, которыми мы играли, был привезен сюда после расформирования хозяйства Ближней дачи Сталина, на которой старый мастер тоже бывал, и этот комплект хорошо помнил. Возможно, моим любимым кием играл какой-нибудь субтильный адъютант с голубыми лампасами и наклонностями, или кто-нибудь из сиятельных порочных женщин, бывавших там, - но мы не будем снижать наш жанр высокими историческими выдумками. Возвысим его чем-нибудь внеисторическим.

ДАЧА

ТРИ ПОПКИ

Они появились спиной, а если призадуматься и хорошенько припомнить, то попками. Потом мы увидели их в столовой. Потом на пляже. Они были очаровательные, все три. Они не были похожи на Ольгу, Машу, Ирину ничем, ни в малейшей степени и ни в каких комбинациях, разве что их имена были такими же классическими, но не такими. И все же, что-то книжное, если не прямо чеховское, в них, наверно, было. Они были погодки, а их дни рождения приходились на зиму с интервалом примерно в месяц. Та, что понравилась мне, была средней. Она была очень милая и жизнерадостная - позитивная то есть. У нее были синие-пресиние голубые глаза, а прическа – как на обложке журнала «Америка» №189 за июль 1972 года, которого у меня тогда еще не было. А еще у нее была очень красивая выпуклая попка, но это впечатление было мимолетным: в том возрасте я еще не умел сосредоточиться на главном. У старшей была прическа как у Дасти Спрингфилд и бессменный ухажер. Правильнее сказать, у нее с ухажером был симбиоз. Младшая – статная, степенная и чуть отстраненная, с красивым грудным голосом, которому было откуда взяться именно такому. В ней было что-то вечное, породистое. Сегодня я бы сделал выбор в ее пользу.

Дня три мы с Сережей думали, как с ними познакомиться. Мы хотели, чтобы знакомство состоялось галантно и почти случайно, как бы само собой, а осуществили его вымученно и неуклюже. Стоя на пороге их дачи мы последний раз репетировали что скажем, если дверь откроет та или эта, и тут дверь демонстративно широко распахнулась и девочка с синими-пресиними голубыми глазами протянула нам коробку конфет: «Угощайтесь! И заходите». Где-то за ее спиной, в деревянно-занавесочных глубинах громко играла музыка. «Заходите же! Не стойте на пороге», - громко повторила она, и приглашение показалось мне повелительным, может, потому, что я этого хотел. Потом наступила оглушительная тишина и я услышал позади себя трепет легких крыл и озорной божественный смех. Что-то острое, как прививка Перке, царапнуло меня под левой лопаткой. И опять божественный смех. Я панорамно оглянулся. Мир за крыльцом сиял красками, как на full HD. В состоянии невесомости я вплыл внутрь их деревянно-занавесочного дома.

Вновь заиграла музыка, но уже тише. Барабан как одержимый приколачивал гитарный рифф к сладкоголосому вокалу:

              Pretty woman,              I don’t believe you, you’re not the truth              No one could look as good as you

Мы познакомились, теперь уже в прямом, а не процессуальном смысле слова, и обменялись некоторыми персональными данными. Старшей сестры не было.

- А я думал – ты старшая, - сказал я младшей. Ей это понравилось. У нас тогда многое было наоборот, чем у взрослых.

- Ага. Мы бы сейчас Адамо слушали, - ответила она с усмешкой. Сережа подошел к стулу, на котором неудобно устроилась бокастая однозеленоглазая «Яуза 5».

- Она Адамо любит? – Спросил я. Это как-то не вязалось с ее прической.

- А где у вас кассеты? – спросил Сережа.

- Там, в коробке, - младшая то ли кивнула, то ли повела рукой – неопределенно, но изящно.

Сережа деловито порылся.

- Ничего не подписано, кроме Адамо - четыре кассеты.

Я стоял посреди комнаты, как вешалка, и ждал, когда меня заткнут в угол.

- Поставь вот эту, - средняя протянула мне кассету и удобно устроилась на подоконнике. Я сделал, что было велено, и сел рядом.

За спиной шуршали засохшие соцветия сирени, похожие на объеденные виноградные кисти. Ветерок гладил ей волосы и я ему завидовал. Теперь играла совсем другая музыка. Гитары звучали резче, чем у Битлс, голос - гортанный, с жестью, как у птицы, местами тягучий, как будто передразнивающий, и вся музыка какая-то непричесанная, бесноватая.

- Это Роллинг Стоунз – сказал Сережа.

Обе сестры с интересом посмотрели на него, наверно, они уже слышали это название от кого-то еще, и его осведомленность произвела на них благоприятное впечатление. Мне нечего было сказать.

ДАЧА

ЧЕРНАЯ ПОДВОДНАЯ ЛОДКА

С того дня мы проводили часть времени вместе. Сестры были не очень спортивные, скорее дачные. Немного бадминтон и пинг-понг или велосипед, но больше – пляж, компания в бильярдной, терраса их или нашей дачи, аллеи и парковые скамейки днем, аллеи и неспешные прогулки в сумерки, темные аллеи - после кино. И разговоры, разговоры, разговоры, которые ни к чему не вели. Образ синих-пресиних голубых глаз родился раньше встречи с ними и, как кукушонок, удалил яйца как фактор и я зря бередил воображение и взвинчивал чувства. Впрочем, не зря, потому что мир странным образом изменился. Впечатления от окружающей действительности перестали быть такими, как в раннем детстве, когда главным было захотеть попасть куда-то, и оказаться там как можно быстрее. Вы улавливаете, о чем я? Захотеть купаться и захотеть оказаться на пляже были переживаниями одновременными, между ними ничего не помещалось. Теперь же, любое стремление разворачивалось как спираль, вовлекая массу окружающих впечатлений, вроде сарая и мертвого осла у Стерна, и этот эмоциональный фон часто оказывался более ценен, чем объект стремлений. Зато субъект стремлений всегда был вне конкуренции. Вы, конечно, знаете, что случается в этом случае. Я написал свои первый рассказ о первой любви, не вошедший ни в один из сборников рассказов о любви.

Мы все чаще вместе слушали музыку, обсуждали фильмы, реже книги и школу. Но чаще, слова были сопровождением простых дачных действий и слишком многое оставалось невысказанным. Так было до встречи с подводной лодкой, не с желтой, а обыкновенной черной, железной. Она была совсем небольшая, вроде той, что открыта для туристов на острове Суоменлинна, напротив Хельсинки, но та – немецкая, а это была наша, возможно, «Щука» времен Второй мировой войны. Раз в год, в День военно-морского флота, химкинская подлодка погружалась на перископную глубину, подходила как бы незамеченной к водному стадиону «Динамо» и эффектно всплывала перед трибуной, после чего уходила к Северному речному порту, выпустив в июльское небо яркий оглушительный фейерверк. Мы ежегодно наблюдали это зрелище с противоположного берега, на который по сценарию праздника высаживался шоу-десант на плавающих танках, бэтээрах и судах на воздушной подушке, а после этого собирали стреляные гильзы.

До Дня военно-морского флота оставалось меньше недели. Июль был прохладный, дождливый, мы почти не купались, лишь иногда, когда проглядывало солнце, приезжали на пляж на велосипедах чтобы покататься на лодках. Других отдыхающих в акватории не было, лишь одинокие экипажи академиков и распашных протыкали складки волн, наматывая тренировочные километры. Мы поплыли к марине ЦСК ВМФ, где 364 дня в году отстаивалась праздничная подлодка. Причалы с парусными и гребными лодками были пусты, большие катера покачивали корпусом, моторки – боками. Я подгреб совсем близко, почти к самому борту лодки. Корпус у кормы был многократно перекрашенный, тусклый, с отслаивающейся краской и ржавчиной под волдырями, а нос уже блестел антрацитом. Нас прибило к борту, я вынул весло из уключины и стал отталкиваться от железного борта. И тут, как черт из табакерки, появилось туловище матроса без бескозырки. Увидев нас, он осветился улыбкой молодого Безрукова в «Чонкине» при виде проходящих с гумна деревенских девок. Также рефлекторно полетела вниз фраза:

- Эй! Давай меняться! Я тебе – подводную лодку, - он постучал по рубке, как темпераментный оратор по трибуне, - а ты мне – своих девчонок!

Надо было что-то отвечать, и я ответил, что-то простое и достойное. Чонкин остался улыбаться над рубкой, а я налег на весла. Уже на берегу обе сестры мне сказали, что им понравилось, как я ответил, и что со мной им не страшно. Синие-пресиние голубые глаза посмотрели на меня давая надежду, другие – как-то неопределенно. Что же я ему ответил? Не помню. Ничего не помню. Раньше помнил, а теперь забыл.

Август нежданно вернул нам лето и мы проводили его на воде. У каменистой насыпи, отделяющей акваторию водохранилища от входа в шлюзы, приткнулся и ржавел полузатопленный понтон-дебаркадер. Тонкие березы и ивы просеивали свет и бликами рассыпали его по воде. Мелкие кусты и крупные валуны расселись в беспорядке и обсуждали принципы японского сада. Над головой кричала чайка, с тушинского берега доносился механический женский голос: «Внимание! Начинается наполнение камеры. Купающимся выйти из воды!» Мы приходили на деберкадер всей нашей дачной компанией, ныряли и загорали, а потом возвращались на свой пляж вплавь. В один из таких дней, когда мы уже собирались уходить, нас неожиданно застигла гроза. Раскаты грома предательски долго сдерживались и предупредили слишком поздно, лишь для галочки в небесных отчетах. Накинув футболки и подхватив одежду в комок, мы бегом покинули пляж. Ливень обрушился теплым душем. Через минуту мы были мокрыми и перешли на шаг. Все девчонки были насквозь мокрые, как спаниели, струйки воды стекали по их волосам на плечи, футболки прилипли к их безупречным телам, ямки и выпуклости оживляли материю, и она гладила их, отлипая и прилипая то вправо, то влево при каждом упругом шаге. Асфальт был удивительно теплым. Мы с Сережей сели, а потом опрокинулись навзничь, раскинули руки и ноги, и что-то дружно завыли, вслед за нами начали дурачиться и орать и все остальные. Потом мы встали, и дождь заботливо умыл нас. Синие-пресиние голубые глаза влажно блестели и излучали обещание. Я догнал ее и осторожно взял за руку. Всю дорогу мы прошли не разнимая рук. О, колдовское водохранилище! И сколько бесплотной любви…

ШКОЛА

SEX-PISTOLS

Переход от лета к осени был жарким. На 1-е сентября Андрюха принес в школу водяной пистолет – тот самый - и еще на улице обстрелял пару девчонок из нашего класса. Они не были к этому готовы и это привнесло некоторое оживление в атмосферу напускной приподнятости. На следующий день вся наша компания пришла вооруженной и на большой перемене устроила большую перестрелку в рекреации. Случайной жертвой разборки с мокрым исходом оказались несколько девчонок из нашего и параллельного классов. На их призывный визг о помощи выбежали другие девчонки, они набросились на нас, поднялась суматоха, появились учителя. Это взбудоражило всех безоружных чуваков. В «Лейпциг» потянулись представители заказчика и к концу недели вооружение сделалось всеобщим. Мы стреляли друг в друга, но все чаще в девчонок, стараясь намочить им коленки, чтобы увидеть как жертва нападения приподнимает юбку и промакивает воду. Девочки в ответ наигранно злобно стреляли глазками и это был адекватный и симметричный ответ. Подбитые, мы предлагали перемирие: «Да ладно тебе! Не обижайся, давай я вытру!» и сдаваясь выбрасывали вперед белый носовой платок. Учителя, потерявшие за годы учебно-воспитательной работы нюх и глазомер, видели в наших действиях лишь нарушение дисциплины. Они устраивали внезапные обыски портфелей, и это был уже неадекватный и несимметричный ответ. Меня выручало пособие по нарушению дисциплины - Бархударов(2 copy), пожертвовавший своими бумажными внутренностями, чтобы утаить мой sex-pistol в промежности между двух обложек. Во время обысков я вынимал муляж и клал на видное место вместе с письменным прибором. В ходе тех облав многие из наших были обезоружены, но гистерезис летнего настроения продолжался, а это был уже бунт, и он требовал безоговорочного подавления, увещевательная пропаганда чередовалась с карательными операциями, дневники на учительских столах лежали стопками.

ШКОЛА

АУСВАЙС

- Кто не готов к уроку? Ты? А может, ты? Или ты? К доске пойдет…

- Welkin! На перемене не наговорился? Welkin! Я что-то смешное сказала? Welkin! Ты, наверно, все знаешь? Может, вместо меня будешь вести урок? Повтори, что я только что объяснила! Welkin! Оставь свой портфель в покое! Дневник на стол! Молчать! Взять его! В карцер!

- За что? Я только ручку у нее попросил. Моя не пишет.

- Я сказала, дневник на стол!

- Я дома забыл, - Это был старый партизанский прием, - Могу портфель показать.

- Дома, говоришь? А вот мы проверим! Наши люди везде! Чтобы завтра отец был в школе!

Утром на околице появились казачьи разъезды, дороги патрулировали мотоциклисты ваффен СС, воздух барражировали «Ирокезы», на школьном стадионе стояла зачехленная установка «Град», у входа в школу дежурили учительские кордоны, староста и пионерские полицаи подслушивали и подглядывали каждый шаг в классах и школьных коридорах, в советах отрядов засели коллаборационисты, дома хозяйничали отряды родителей. Чтобы попасть на рабочее место теперь требовалось предъявить обязательный понедельный персональный табель для учета штрафных баллов и различных инкриминирований, более известный под наименованием «дневник учащегося». Один за одним мы переходили на нелегальное положение и нам требовались поддельные документы.

Кое-какой опыт у нас уже был. Еще в начале дневникового периода мы знали, что новые дневники отличаются бумагой и самый лучший тот, у которого она толще, глаже и светлее. Сочетание этих качеств позволяет во-первых, стирать отметку не протирая страницу насквозь или до состояния папиросной бумаги, во-вторых, после шлифовки ногтем или колпачком ручки текстура обработанного участка бумаги почти не отличается от соседних, в-третьих, фон хорошо восстанавливается легкой штриховкой подобранным цветным карандашом из набора с как минимум 24-ю цветами, а лучше с 48-ю с последующей косметической растушевкой ваткой. Правда, если учительница – особо изощренный злодей и вкатала двушечку перьевой ручкой, то все плюсы тут же обращаются в минус.

В седьмом классе нами было сделано одно техническое изобретение в области криптореставрации бумажных носителей. Первое. Если уж стирать, то механическим способом. Для этого на вал микромоторчика, который был у каждого из нас, мы надевали фрагмент чернильного – это обязательно - ластика, максимально приближенного к форме круга: биение должно быть минимальным. Получалось микроподобие слесарного абразива. Стирали ребром круга точно по чернильной линии, ювелирно, чтобы площадь поврежденной бумаги, подлежащей финишной обработке, была минимальной. Иногда для уменьшения механического воздействия применяли предварительную обработку нашатырем или катали по оценке и подписи сваренным вкрутую и очищенным от скорлупы и пленки яйцом, еще не потерявшим влажность, чтобы снять не впитавшуюся пасту или чернила.

Еще один способ был придуман мной. Я аккуратно вырезал из страницы необходимое количество клеток, которое зависело от размашистости почерка учителя, и заклеивал банан с его автографом. В качестве адгезива использовал клей 88, которому давал подсохнуть. Получалось что-то вроде теперешнего post-it note. Чтобы обеспечить стопроцентную визуальную приживаемость тканей, я заранее вырывал страницу из середины своего же дневника в качестве расходника. Обычно я клал раскрытый дневник на письменный стол в развале учебников и тетрадок. Подходя к столу родители бросали взгляд на дневник и не обнаружив двойки или замечания, теряли к нему интерес. Через недели-две маскирующий квадратик можно было отклеить. Все было хорошо до тех пор, пока однажды отец почему-то взял мой дневник со стола и уселся в кресло возле торшера. Заклеенные клетки, увиденные на просвет, произвели на него впечатление скандального «Черного квадрата» на петроградского обывателя, случайно забредшего на футуристическую выставку «0.10». Потеряв кредит доверия, нечего было и думать о любых манипуляциях с двушечками, к тому же, проблема замечаний по поведению, обычно занимающих весь подвал дневниковой полосы, не могла быть решена ни одним из этих способов.

Регулярное нарушение дисциплины требовало радикальных решений. И оно было найдено. По сути, это было развитие давнишней идеи непредъявления дневника по требованию учителя. Однако теперь, когда у входа в школу дежурили учительские кордоны и в класс допускали только после досмотра портфеля сослаться на забывчивость было невозможно. Опыт, перенятый из работы советских поликлиник, когда карта могла застрять в кабинете, посещенном вчера, тоже не всегда срабатывала.

- Где твой дневник?

- Я, ну-у…

- Не нукай! Где дневник?

- Его учительница по географии взяла на первом уроке.

- Иди за дневником. Скажи, я попросила забрать. И чтоб через три минуты был здесь. Иди.

Нет, дневник всегда должен быть под рукой, но он не должен быть в единственном экземпляре, как у нашего прилежного и дисциплинированного Жеки. Для безопасности их должно быть два. У нас с Андрюхой и Витькой было три: первый – для двоек и замечаний, второй – для пятерок, третий – на запчасти к первым двум. Каждому из нас комплект обошелся в 14 х 3 = 42 копейки, что равнялось пачке дорогих болгарских сигарет + две коробки спичек. Обычно дневник для двоек лежал в портфеле среди учебников, для пятерок – во вспоротой стенке или клапане портфеля, дневник-расходник – в укромном месте дома. Такая комбинация была достаточно гибкой, позволяла оперативно предъявлять нужный экземпляр, контролировать контроль дневника родителями, при необходимости провести агрегатный ремонт дневника с заменой двойного листа – на время или навсегда – с частичным восстановлением отметок и подписей учителей. Было ли нам стыдно за такой обман? Почему-то нет. Можете поставить мне в дневник двушечку. Условно.

ШКОЛЬНЫЙ ЗАЛ ДЛЯ АКТОВ

ФАК-УЛЬТАТИВ

Единственный предмет, который оказался не подвержен падению дисциплины, - это словесность, поделенная в школе на два предмета. Отечественной литературе - Дочери Великого и могучего - отводилась особенная, воспитательная роль. На обложках учебников русскоговорящая Дочь называла себя скромно обобщенно – «Литература», внушая неокрепшим умам: «Вся литература – это я!» Нудная, отягощенная хорошим воспитанием, претенциозная Дочь - как я узнал позже, сам став отцом - была поздним ребенком. С ней нянькались все, кому не лень, от августейших крестников до придурковатых сказителей. Она быстро выросла, не успев нагуляться, посерьезнела и любила, когда к ее имени прибавляли гиперболу Великая – как у отца. Первые советские хрестоматии Великой были составлены мелкопоместными революционерками, ностальгирующими по марксовой «Ниве», а вторые – функционерками на after party после заседаний РАППа. По этим, вторым нас и учили обложечной Литературе. Уча по ней, от нас скрывали, например, что лермонтовская княжна Мэри за сто лет эволюционировала в княгиню Машу. Если бы в школе проходили «Тропик рака», а диалог Филмора и княгини Маши задавали учить близко к тексту, мы в своей жизни имели бы других женщин. От нас скрывали, например, что у Великого и могучего где-то есть незаконнорожденная дочь, а от нее - внучка, появившейся на свет в далеком Энн-Арборе. Многие не знают этого и сегодня. Законная дочь Великого и могучего претендовала быть нашим всем, меня это пугало и я ее сторонился, а вот к ее родителю у меня претензий не было, потому что он не пытался ничего объяснить, а лишь предлагал игру в бисер, которая превращалась в каторгу, если плохо играешь.

Наша классная стала завучем, и мы оказались на коротком поводке. Она заставила нас подчиняться. Она доминировала. Она считала, что любила нас по-доброму. Она вырабатывала в нас образовательный рефлекс. Для этого у нее были обособленные члены, вроде Онегина и Печерина. Сама она в то время предпочитала другие литературные члены. Когда нас, окончивших школу и не поступивших в вузы, разбирали по частям цвета хаки, мы звали нашу бывшую классную, и она приходила проводить нас в двухлетнюю отсрочку от будущего. В те разговоры-проводы мы узнали, что она тайно читала еще не изгнанного, но уже обложенного Солженицына, то есть была идеологической извращенкой, и, скорее всего, ее выбор осужденной на десяточку Мухиной-Петринской в качестве автора для внеклассного чтения в нашем 7В был закономерен.

После уроков она собирала три восьмых на факультатив в светлом и холодном зале для актов. Мы послушно конспектировали великих дядек в сюртуках и пенсне и постигали идейно-художественный умысел в переплетах. Она часами проливала на наше темное царство луч света. Луч дробился, рассеивался, отражался, преломлялся, бился в дифракциях, фокусировался и напрягался в стоячих волнах. Девочка рассеянного света, по имени Света, из параллельного класса, была мне непараллельна, потому что излучала нездешнее сияние. Я слушал про Татьяну, а думал про Светлану. Ее класс сидел слева от прохода, поэтому я смотрел налево. С тех пор я всегда смотрел налево в поисках нездешнего сияния. Великая русская литература виновата.

КВАРТАЛ

ТВИГГИ

Зима добавила к нездешнему свету румянец, пар над завязанным в узел шарфиком и алмазную пыль на кроличьей шапке. На факультативе все это превращалось в тряпичный депозит на заднем ряду, оставался только свитер ручной вязки, под который хотелось залезть двумя руками. Зимний средний слой в одежде оказался очень привлекательным. Он был ближе к телу, чем бесформенный верх на ватине или поролоне, и цветнее, чем физкультурная форма х/б, отстающая от тела как вчерашний бинт. В повседневном среднем слое дремала особая эстетика, воспроизводимая в домашних условиях, своими руками, и нам предстояло эту эстетику разбудить. А пока наоборот, она будила наше дремлющее воображение и влияла на формирование симпатий. Я был определенно очарован, Витька – неопределенно увлечен, Андрюха – очаровательно неопределенен, а Жека был баловнем-судьей в бесчисленных судах Париса, которые он, Жека с легкостью инспирировал. Под разными предлогами мы стали чаще забегать к нашим девчонкам после школы, чтобы увидеть их в среднем слое в домашней обстановке. Вообще-то, они все были прелестны, но имелся скульптурный нюанс, который вызвал расщепление моего некрепкого гендерного сознания.

В ту зиму, ближе к весне, очевидно в марте, я заметил, как некоторые мои ровесницы меняются, будто на замедленной съемке про опыты Мичурина. Одну из них звали Надя. Она была скороспелка, как белевская грушовка - созревшая и сочная. Другие девочки были стройными, глазастыми и расцветающими, как декоративная вишня, а Надя вызывала слюноотделение, ее тело звало перейти к развитым отношениям сразу, минуя промежуточные стадии, как ленинизм звал мою родную Монголию шагнуть из степного феодализма прямо в социализм. Надя была компанейской и приятной девчонкой, непременной участницей всех наших вечеринок, я не раз танцевал с ней под «Варда ке Луна», бережно держа двумя руками за талию, и упоительно кадрился с ней у забора на школьном стадионе, но теперь я видел только ее крепнущий день ото дня круп под бриджами и наливающиеся мякотью красивые большие сиськи под свитером, и ничего не мог с собой поделать. Ощущения были просто сокрушительными, как если бы в пионерском лагере в Евпатории в том незабываемом пляжном сортире в тот знаменательный раз вдруг рухнула перегородка.

Весной девчонки преобразились. В страну подневольного самоотречения и целомудрия ворвалась мода на Твигги. Говорят, идея короткой юбки появилась у Мери Квант во время уборки, потому что подол макси очень мешал. Я хорошо помню как во Владыкино, где были дощатые полы, мать и бабушка завязывали подол домашнего платья впереди массивным узлом на уровне колен или чуть выше и только после этого брались за тряпку. В СССР десятки миллионов женщин занимались уборкой, но никому из них не пришло в голову отрезать для удобства подол юбки. И вот – свершилось. В школе вовсю шли уроки домоводства, и школьные монашеские платья проктологического цвета начали неумолимо укорачиваться, как отступающая с улиц темнота. Квантование юбок шло с такой скоростью, что учебная часть даже ввела ограничения на минимизацию школьного платья: не более одной ладони выше колена. Нарушительниц было много, а злостных – тех, кто еще и зауживал школьные юбки, особенно по экватору - знали поименно и восхищались ими. Ради них мы учились играть на шиховских гитарах рифф Miss Lizzy на одной струне с подтяжкой и при случае предлагали учителям свои ладони в качестве измерительного шаблона. Но учителя не понимали наших шуток и задора, а родители не понимали нашей музыки. Открытые коленки отроковиц и обтянутые половинки ягодиц вызывали у них священное негодование.

В школе весна ограничивалась юбками, а на улице средний слой дополнялся утепленными болоньевыми куртками. Выглядело это ужасно. Но было и другое. Еще осенью одна девчонка из параллельного класса вышла покадриться на стадион в болоньевом плаще. Плащ был стянут на талии пояском, полы плаща собрались жесткими складками, ноги в капроновых чулках выглядели изящными, туфли на каблучке и взбитые волосы сделали ее старше и привлекательней. В нашем представлении она выглядела шикарно - как фотография иностранной киноактрисы из журнала «Советский экран». Но настоящее потрясение вызвали две десятиклассницы, о внешкольном поведении которых ходили невероятные слухи. И мы поверили им, когда однажды увидели их в прохладных апрельских сумерках. Мы уже собирались расходиться по домам, а они шли мимо школы к остановке при полном параде. На них были узкие, по фигуре, расстегнутые пальто, под которыми ярким пятном выделялись кофточки с высоким горлом и невообразимо короткие юбки с широченным поясом с огромной пряжкой. У одной из них юбка была в красную клетку. На обеих были белые гольфы с кисточками сбоку и лакированные туфли с блестящей пряжкой. Компактные сумки на длинной лямке болтались на уровне бедра, воротники были подняты, длинные, до плеч волосы взъерошены, но не взбиты, глаза подведены, а губы накрашены. Витька восторженно замер, Жека восхищенно улыбнулся, Андрюха с интересом смотрел во все глаза, а я зажмурился, чтобы не быть ослепленным увиденным.

САДОВАЯ-КУДРИНСКАЯ, 7

ПРИЗРАК ГАГАРИНА

В те набирающие тепло дни наш отличник Жека, не нуждающийся в повторении пройденного, видя, что мы с Андрюхой основательно забили на учебу, предложил прогулять школу и съездить в офигенный магазин в центре. Прикрытие он берет на себя.

- Не, Жек. Родители убьют, - мрачно заметил я.

- Погоди! Давай, рассказывай, - скомандовал Андрюха, - Про справки я знаю.

- Какие справки?

- Я полпачки стырил в медпункте, пока врачиха за градусником отвернулась. Андрюха знает.

- Ага.

- Да ладно!

Жека достал из кармана несколько штук и развернул веером.

- Одну уже заполнил.

- Ух ты! Почерк врачебный! А печать как поставил? Ну все равно, они же будут одинаковые. Три одинаковые справки в один день, чувак!

- Не учи отца цацаца, сынок! Смотри!

Из другого кармана он достал две незаполненные справки. На них стоял квадратный штамп нашей поликлиники и бледная круглая печать.

- Тебе – справка из поликлиники, Андрюхе – из нашего медпункта, а себе напишу записку от родителей.

- А эти, из поликлиники, откуда взял?

- Оттуда. Помнишь типографский набор в «Лейпциге»? Усек?

- Дай посмотреть! А печать?

- Яйцом перевел с рецепта.

- Ну ты даешь, Жек!

- Значит так. В понедельник выходишь из дома - и ко мне. Только не по территории школы, а верхом, за забором.

Офигенный магазин в центре находился по соседству с «Планетарием». Он занимал почти весь первый этаж тяжеловесного сталинского дома, по всему фасаду над уровнем первого этажа в оконных нишах расположились метровые заглавные буквы «К О М И С С И О Н Ы Й» – в каждой нише по букве. На тротуаре, напротив неоформленных витрин мелкими группками толпились в точности такие же дядьки, как у магазина «Мелодия» на Калининском, и гости столицы. Внутри было сказочное королевство радиотехники. Одни только переносные магнитофоны занимали половину торцевой стены. Но самыми впечатляющими были вертикально стоящие серебристые и черные магнитофоны с огромными, выступающими за края катушками. Народу в магазине было немного. Мы перемещались вдоль длинных прилавков, поминутно толкая друг друга: «Смотри! Вон тот - классный!» Напротив полок с колонками нас подвинул вежливый голос:

- А ну-ка, ребята.

Рядом с нами стоял улыбающийся мужчина среднего роста в форме с голубыми петлицами и околышем, чем-то похожий на Гагарина. Продавец, разматывая нежный провод, присел за прилавком, а потом передвинул колонки.

- Поставь вот эту, я послушаю как звучит, - похожий на Гагарина протянул продавцу катушку и тот ушел в соседнюю секцию магнитофонов. Через полминуты из передвинутых колонок раздались гитарные аккорды, а потом голос:

          I’m gonna write a little letter,           Gonna mail it to my local DJ           It’s a rockin’ rhytm record           I want my jockey to play

- Дай на полную, - прокричал он в другую секцию. Музыка грохнула, как залп праздничного салюта на Ленинских горах. Такой чистоты звучания мы не могли даже представить. На несколько мгновений пространство магазина наполнилось звуками рок-н-ролла, а потом резко все стихло.

ПЛАНЕТА ЗЕМЛЯ

УЗУРПАЦИЯ 12-ГО АПРЕЛЯ

Мы вышли на улицу восторженно оглушенные. Немного очухавшись, Жека сказал:

- Чуваки, а вы знаете, что 12 апреля – День рождения рок-н-ролла?

- А я думал - День космонавтики, – съехидничал Андрюха.

- Откуда ты знаешь? – спросил я.

- По радио слышал. Отец «Голос Америки» слушал и там говорили: «12 апреля все альтернативно прогрессивное человечество отмечает 15-летие рождения Рок-н-Ролла».

- Как это – рождение рок-н-ролла?

- Фиг знает. Так сказали. У отца спрошу, может он знает – как это.

Но Жекин отец тоже не знал. Я подумал, что надо бы разобраться самому. И разобрался, правда гораздо позже. Предлагаю забежать в это позже, нам ведь не впервой.

Начнем с меня. Я предпочел бы родиться своевременно, но месяца на три пораньше, а именно 12 апреля 1954 года, когда один продвинутый русско-еврейско-американский ди-джей на радио в Кливленде впервые употребил в эфире словечко «Рок-н-ролл», придуманное им еще за три года до того. Но все равно, мы с Рок-н-роллом получились одногодки, и я это почувствовал задолго до того, как достоверно узнал об этом. Рок-н-ролл рос быстрее меня, и уже через три года стал агрессивным космополитичным подростком, в некоторых случаях идеологически опасным. Например, он нелегально приехал в Москву на Международный молодежный фестиваль с целью подрыва неустойчивых нравственных устоев советской молодежи. Идеологического диверсанта обложили, его явки и пароли были известны, но изловить и депортировать вон из культурной жизни СССР не получилось. В другом полушарии считали ровно наоборот и объявили моего одногодку моим соотечественником, то есть «красным» (как вариант - «черным»). Когда разобрались, подросток уже успел побродяжить по всему индоевропейскому миру и околдовать своих сверстников. Большому Брату и Большому Дяде пришлось срочно договариваться. Сошлись на двух вариантах. Первый: отвлечь мир от Рок-н-ролла какой-нибудь забавной вещицей. Второй (запасной): сделать так, чтобы всем было не до Рок-н-ролла.

В качестве забавной вещицы был выбран Космос. Чтобы вызвать к нему ажиотажный интерес два Больших придумали невиданное доселе соревнование – полеты человека в космос. Соревнование решили открыть глобальным перфомансом - запуском на орбиту Земли первого человека. Выбрали Гагарина, а датой запуска был выбран День рождения Рок-н-ролла. Сделано это было в расчете на то, что в дальнейшем знаменательная дата в истории человеческой Цивилизации затмит знаменательную дату в истории человеческой Культуры. Когда-то точно также поступило христианское руководство, приладив Рождество и Пасху к культовым празднествам Митры и Остары.

12 апреля 1961 года, в день семилетия Рок-н-ролла был осуществлен успешный запуск человека в Космос. Все прошло в высшей степени удачно. Земляне зашлись в экстазе. Даже не потребовался второй вариант под условным названием «Карибский кризис», хотя на всякий случай и он был подготовлен. Глобальный космический перфоманс стал самым большим обманом XX в, а дата 12 апреля 1961 года - Великим разломом между Цивилизацией и Культурой, Утилитарным и Бесполезным, Муравейником и Фантазией, Шумом и Звуком. С той даты человечество раскололось на Большевиков и Меньшевиков. Меньшевики отмечают birthday Рок-н-ролла, а Большевики празднуют юбилеи первого полета человека в космос. Вот такая история. А вот она же на символическом уровне, как миф.

По соседству с Землей жила прекрасная Ионосфера - одинокая девственница, обрученная с Космосом. По ночам она со стыдом глядя на грешную Землю покрывается сияющим полярным румянцем. Ей не нравится Земля, она слишком плотная и плотская для ее невинных игр с Магнитосферой. Но Большой брат искушает ее и Гагарин под улюлюканье Земли лишает ее девственности. Потом последовали десятилетия группового надругательства над Ионосферой, в течение которых озабоченные космическими победами земляне спустила в лоно Прекрасной Ионосферы столько высокотехнологичной поллюции, что теперь и сами стали брезговать ее телом, боясь нажить неприятностей. Чем не миф об Искушении? Но вернемся в апрель 1969-го.

ШКОЛА

НЕСОВМЕСТИМОСТЬ

Перед торжественной линейкой по случаю Дня рождения Ленина и последующей встречей со старыми большевиками нас распустили по домам переодеться в белый вверх и темный низ. Половина старших классов пришла в клешах разной ширины с прорезными карманами впереди и двумя карманами с клапанами сзади. Наш одноклассник, умеренный хулиган крепкого телосложения с мускулистой попой, пришел в 25-сантиметровых 4-х-карманных клешах с подшитой по низу молнией и тремя рядами цепочек поперек внешнего шва внизу, как потом в Бременских музыкантах. Совершено случайно он попался на глаза завучу, повергнув ее в состояние лихорадочного беспокойства. Учитывая возраст и некрепкое здоровье приглашенных почетных ленинцев, ее состояние можно было понять. В конце концов, источник беспокойства был загнан в задние шеренги, а потом персонально перемещен в зал и усажен подальше от сцены и прохода рядом с учителем физкультуры под его строгое наблюдение. Восьмые давились со смеху. Больше ничего интересного в тот торжественный день не случилось.

Учебный год вышел на финишную прямую. Я еще не знал, что он для меня последний. Где-то на обочине моего мира вовсю шла подготовка к промежуточным экзаменам. Раз в неделю мы с Жекой и Андрюхой ездили на Садовую-Кудринскую в комиссионку радиотоваров, становившуюся знаменитой на всю страну, а потом шли пешком к магазину «Мелодия», тоже снискавшему заслуженную всесоюзную известность. Обычно, кое-как сделав или списав что-нибудь из домашнего задания, я бренчал на гитаре, а потом выходил на весеннюю улицу и слонялся допоздна, нередко один. Иногда я выходил в подъезд и присоединялся к осколкам нашей дворовой компании, чтобы поупражняться в блюзовом квадрате и узнать новые битловские риффы. «Серьезно предан ты безделью, а дело делаешь шутя» - это как раз про меня той весной, хотя сказано ровно за сто лет до моего рождения Некрасовым, тем самым - Н.А. Итак, (это не инициалы с фамилией, это амфиболия, очень редкий случай – экстралингвистический, можно сказать графический, «поцелуй двух предложений», игра заглавных и знаков препинания {трое на трое}, зашедшая слишком далеко – изощренно, правда?) – учеба моя… Вижу, вы сбились, поэтому еще раз, но уже вне игры. Итак, учеба моя была основательно запущена, и что хуже всего - не вызывала никакого интереса.

После майских праздников нам выдали вопросы экзаменационных билетов, которые надо было обязательно знать. Это было конкретно, по-наркомпросовски, и ответ предполагался конкретный, как на сдаче норм ГТО. Я нехотя засел за учебники, тоска смешивалась со страхом провала в меняющихся пропорциях. Математика вгоняла в ступор или вызывала панику, русский вызывал беспокойство. Не-ни, н-нн, слитно-раздельно. Главное – избежать орфографических ошибок, а разбор предложения и запятые – это ладно, как-нибудь. И вот.

Утро красит нежным светом. Ручка? Есть! Носовой платок? Есть! Осталось галстук повязать, он на спинке стула. И трость, она рядом с калошницей. Секунданты ждут. Полковой лекарь прибудет сразу на место. Меня трясло, как чартерный боинг из Домодедово. Нет, должно быть не так.

«Настал день экзаменов. В школьных коридорах царило оживление. Весеннее солнце потоком лилось в окна и смешивалось с радостным волнением восьмиклассников. Учителя, обычно строгие на уроках, смотрели на нас по-родительски заботливо». Вот слог, которым я должен был написать экзаменационное сочинение. Слог, пробуждающий у советского учителя чувство выполненного долга, даже у такого, как наша словесница. Но не пробудил – досадная «хорошо». Значит в сочинении был какой-то изъян. Вот, я не словесен. А потом последовал контрольный выстрел – трояк по русскому устному. Таков был Исход (4,30). Когда нам раздали сочинения, по строчкам ползали клопы. На математику мне было плевать: я с ней не кадрился.

ШКОЛА

ИСХОД

Среди годовых оценок не оказалось ни одной пятерки, но родители и дедушка с бабушкой почему-то не упрекали, были подозрительно участливы. За несколько дней я выгулял свою досаду и немного успокоился. Школьные приятели постепенно разъезжались на лето, квартал пустел и погружался в дремоту. Я предчувствовал недоброе, а оно предчувствовало меня. И вот мы встретились. Мать заговорила о специальности, которая нужна в жизни, дед – о реальном образовании в последние годы Империи, отец - о своей учебе в техникуме. Мне давали понять, что из школы надо уходить. Я вяло сопротивлялся.

Кухня в малогабаритной квартире. Я сижу. Надо мной нависает отец. Бабушка в фартуке у мойки, спиной ко мне. Мать на пороге кухни. Дед сидит напротив. По радио идет передача «Рабочий полдень» или что-то похожее. Под лампой летает беззвучная муха. Иногда она перелетает мимо деда и садится на календарь СЖД с объемной, по-советски модно одетой и абсолютно фригидной проводницей. Дед машет на муху ладонью. В глубине сцены окно с видом на электронную промзону.

Welkin: Я же не один такой. У Андрюхи тоже ни одной пятерки, и такие же оценки за экзамены.

Отец: Мы о тебе говорим, а не о твоем Андрюхе! Если у тебя будет такой аттестат как свидетельство, ты же никуда не поступишь! В армию загремишь! А из армии придешь – будет не до учебы!

Мать: Окончишь техникум – будет специальность. Будешь хорошо учиться – попадешь в 5%, тебя зачислят в институт без экзаменов. А нет – пойдешь в армию со специальностью, легче будет служить. Придешь, хочешь - поступай в институт, хочешь – работай, женись.

Дед: У нас в Козлове реальное училище знаешь какое было? – Э-э-э! Лучше чем в классической гимназии. Туда все стремились!

Бабушка: Ты слушай, что тебе говорят, и вникай.

Welkin (крик души): Я тут всех знаю! У меня тут друзья, я тут привык!

Дед: (с неповторимым ароматом реального образования): Оболтус! Все бы тебе шалберничать!

Все: Дурака валять, собакам хвосты вертеть, баклуши бить, завей веревочка!

Голоса сливаются в хор античной трагедии из программы классической гимназии.

Неизвестный голос: Груши околачивать!!

Стоп! Это не оттуда. Будем придерживаться художественной правды: надо оправдывать свое «хорошо» по литературе.

Все услышанное мною было похоже на правду. Не художественную – реальную. Я стал несовместим со школой. Она отторгла меня как инородную ткань и не ждала обратно. Я оказался неприятно свободен. Я к этому не привык. Конечно, это было не единственное обстоятельство, повлиявшее на - , но прочим не уготовано места в этом сочинении, ведь они не заявлены в плане с римскими и арабскими цифрами на первой странице двумя строками ниже фамилии-класса-даты-названия, а это, как известно, большой изъян. За это отметки снижают.

Прошла неделя осмысления, пришло понимание, а за ним - подчинение. Я сходил в школу за Свидетельством о восьмилетнем образовании. Дома я узнал, что заведение реального обучения уже подобрано и надо ехать подавать документы, а потом начинать готовиться к экзаменам. Кажется, я разорался, потому что мать раздраженно сунула мне «Справочник для поступающих в средние учебные заведения». Я лениво полистал, альтернативы не возникло. Мне стало все равно.

ДАЧА

КЛОПЫ, ВАЙЛЬ И ГЕНИС

Здание техникума было тяжеловесным, а внутри - прохладным, гулким и сумрачным - то ли храм, то ли тюрьма. В приемной комиссии, наоборот, было солнечно, библиотечно и пыльно. Процедура добровольной сдачи заняла пару минут. Я стал абитуриентом как-то автоматически, почти по почте, съездив туда-обратно бандеролью. Это было как-то непривычно. Перед входом на ступеньках курили несколько чуваков блатного вида, обычно я держался от таких подальше. Возвращаясь к метро я перегородил путь, по которому шел, переулками и дворами, заставил тополями и гаражами, чтобы больше никогда не отыскать дорогу в техникум.

Еще пару дней мы пробыли в городе. Никто из знакомых на улице не встречался, телефоны друзей молчали. Я отобрал учебники для подготовки к экзаменам, остальные отдал в школьную библиотеку и стал ждать. Наконец, мы поехали на дачу.

Дачный поселок с развитой инфраструктурой отдыха и сверстницами – не лучшее место для подготовки к вступительным экзаменам, тем более для таких оболтусов, как я. Треугольники и окружности, пронзенные секущими, как сердце на заборе, съезжали со своих мест на страницах геометрии и складывалась в Композицию номер 8, из которой на меня смотрели синие-пресиние голубые глаза. Они были где-то неподалеку, в пределах затяжного велосипедного рывка. После обеда я ненадолго присоединялся к нашей компании, а потом возвращался под окна своей дачи, на заброшенную заросшую площадку с остатками каменного периметра и руинами фонтана. Устроившись поудобней под вишней, развесившей со стороны окон накидку из спутанных ветвей, я делал вид, что занимаюсь, а сам предавался мечтаниям и ждал когда солнце обозначит тенями и оттенками полдник, чтобы сесть на велосипед и присоединиться к дачной компании до позднего вечера.

Когда начинались сумерки, мы отводили уставшие за день велосипеды спать у крылец, и шли встречать вечер. Многими годами позже, уже не помню когда, я написал упражнение на эту тему, которое задал самому себе. Оно называлось

ВЕЧЕРНЕЕ ВОЗВРАЩЕНИЕ

и начиналось так:

«Старинная липовая аллея уходила немного вниз до высокого забора, который не решалась перешагнуть из-за яркого солнца за ним, и потому пряталась в собственной тени. Яблоневый сад оставался в стороне, за регулярно подновляемой старой кованой оградой на грубом каменном цоколе. Ее квадратные прутья расслаивались чешуйками, разрывая пузырчатый покров масляной краски. До первой липы отсюда было шагов пять. Ограду любили яркие карминные клопы, приползающие сюда греться и сбивающиеся в крохотные стада, а жили они в липовой аллее, точнее в старых липах. Их было много и иногда они выползали далеко на асфальт.

Бывший главный фасад выходил в заросший палисадник и через густую тень смотрел с холма вдаль, параллельно липовой аллее. С противоположного боку к усадебному дому был пристроен новенький кинозал с биллиардной. Асфальт здесь был всегда шершавый и чистый. Ближе к аллее стояли два низких круглых вазона с пестрыми розовыми цветами. Въезд во дворик и массивный, почти крепостной угол особняка с нынешним главным входом, по цоколю были густо обсажены душистым табаком. Это было самое красивое место дворика. Ранним вечером, когда солнце медленно выбиралось из липовых крон и ненадолго повисало над яблоневым садом, а карминные клопы уползали с остывающих камней, у изгороди появлялись знакомые барышни. Начало вечера проходило в теплой солнечной лени, разглядывании своих удлиняющихся теней, неспешных разговорах, случайных, ничего не значащих прикосновениях. Собственно, это была лишь прелюдия к вечеру.

Мы любили сумерки, вернее, думали, что любим. Каждый раз мы старались не пропустить их наступление, но они спускались как раз тогда, когда мы уходили ужинать. Когда мы возвращались, вечер встречал нас во всем своем великолепии, он посмеивался над нами, он делал из нас своих верных почитателей. Однажды я не пошел на ужин. Я решил обмануть вечер, застать его врасплох, взглянуть притворщику в его прищуренные глаза и раз и навсегда выяснить наши отношения. Я стоял у ограды и ждал. Вечер должен был появиться со стороны липовой аллеи. Низкое солнце все еще пригревало спину, но уже теряло дневную страсть и торопилось дать наставления садовым ромашкам, остающимся на ночь в обществе душистого табака. <…>».

Какая сентиментальная гладкопись! – охарактеризовал бы я сегодня этот текст, следуя мыслью за Вайлем и Генисом. Заметьте – текст, а не то, что он пытается выразить. На самом деле, мы просто убредали куда-нибудь в темноту, например на детскую площадку, рассаживались на качели-карусели и издалека смотрели друг на друга и звезды, осторожно нагнетая романтическое настроение с подтекстом, который так и не посмели выразить словами и губами.

Наша компания обновилась одночленом и обрела компактность, а с моим приездом – окончательную завершенность. Центром притяжения естественным образом стали наши с Сережей прошлогодние знакомки с «Яузой», которых пора поименовать. Назовем их по старшинству простыми именами Света, Таня и Галя, чтобы исключить случайные совпадения, всегда преследующие ажурные или чугунные имена. Наш новый наперсник был младше меня, миловидный, как Майкл Шрив тем летом, и тоже барабанил, разве что не у Сантаны, а в школьном ансамбле где-то в дальнем Подмосковье. Майкл Второй был продвинутым чуваком, знал музыку групп, о которых я даже не слышал, и еще массу всяких интересных фактов и вымыслов из мира рок-н-ролла. Все это не осталось без внимания Центра, расположившего его на ближайшей к себе орбите.

ДАЧА

НОВОЕ СЛОВО В КИНО

В те дни в Москве проходил очередной кинофестиваль и фильмы в дачном кинозале показывали каждый вечер. Задолго до начала сеанса мы подтягивались поближе к кинозалу и толклись там, обсуждая увиденное и строя догадки об очередном фильме по его названию. Некоторые я упоминал в предыдущей главе, а сейчас назову еще два. Первый - «Доживем до понедельника», сразу полюбившийся многим. Мне же, и немногим моим знакомым, больше нравился «Переступи порог» примерно на ту же тему, вышедший годом позже и не имеющий отношение к фестивалю. Конечно, в первом и актеры были поизвестней, и целевая аудитория предполагалась взрослая, зато второй был в большей степени субкультурным, и это, для нас немногих, было главное.

А еще мне запомнился странноватый немецкий детектив под названием «Срок – 7 дней», который нам по недосмотру дали посмотреть. Там было зимнее общежитие, в котором жили мои немецкие сверстники, проститутка в невиданных авангардных апартаментах, и какой-то сюжет. Этот фильм был с яйцами и промежностью, и это будоражило. Но было еще вот. Раньше я обмолвился, что главным вкладом Московских кинофестивалей в советскую культуру стало слово. Пора сказать какое, потому что я впервые услышал его как раз при синхронном переводе этого фильма.

Это слово было «трахаться». Дайте сказать! Не будьте ханжой. Оно понравилась нам всем, потому что показалось потешным: в нем было что-то от сухого удара надтреснутой шваброй по хребту в какой-нибудь непритязательной кинокомедии, чем с энергичным влажным процессом, который начиная с 1972 года с легкой руки Дамиано отснят так тщательно и изобретательно, что даже уже не интересно, если в зеркале не идет то же самое. Любопытно, что в орфографическом словаре 1956 года (АН СССР, Институт языкознания, под ред. Ожегова и Шапиро) возвратного глагола «трахаться» нет, есть только «трахнуться» и невозвратные «трахать» и «трахнуть», а вот в орфоэпическом словаре 1985 года (изд. «Русский язык», под редакцией Аванесова) – уже есть. Язык развивается. Современный язык упруг и змеист, как у Джина Симмонса, он глубоко проникает кончиком в словарный состав чуть ли не до основного словарного фонда (sic! – см. об этом у акад. Виноградова). Вникните в значение глагола «трахать» в новом значении. Оно совершенно не мотивировано, как индейка, уподобленная судьбе, что отметил еще Прутков в одном из своих афоризмов, но стоит придать ему личную форму, и все изменится - слово оживет. Кто первый употребил его в новом значении? Каков был контекст? Увы, мы этого никогда не узнаем. Печально.

ДАЧА

МИМОЛЕТНОЕ

После фестиваля созрели вишни и бабушка поставила наливку. Светящиеся густым пурпуром трехлитровые банки в марлевых банданах стояли на подоконнике плечом к плечу, придавая сквознячку пьянящий аромат. Мы тоже заинтересовались вишнями и изредка навещали их на краю сада, теперь уже не только для сплевывания косточек: при виде пурпурных банок у меня тотчас возникла идея авторского повторения бабушкиного творения и я осторожно поделился ею с Сережей и нашими дачными барышнями. Они были восхитительны, когда соглашались участвовать в моей затее. В дачных условиях раздобыть пару банок, сахар и марлю не составило труда. В качестве криадеры мы выбрали крышу сарая в дальнем конце сада, выходящем к границе дачного поселка. Сарай был высоченный и добротный, с приставленной еще в начале времен лестницей. Мы называли его «конный завод» и вечерами иногда забирались на крышу, чтобы полюбоваться звездным небом и мерцающей Москвой.

Еще одним подзвездным удовольствием были лодочные прогулки. Брать лодку в наступившей темноте нам разрешали не всегда, и тогда мы шли на уходящий от берега дощатый причал, забирались в привязанные лодки или садились рядком на дощатый настил и под постукивание бортов и редкие всплески продолжали дневные разговоры и смотрели вдаль на дрожащие в черной воде размытые цветные огни Ленинградского проспекта. Эти посиделки я любил больше, чем ночное плавание на лодке, потому что Таня сидела рядом, и иногда я чувствовал через две-три ткани ее волшебное тело, улавливал касание ее чудных волос и слышал ее тихий голос, одетый в слова. Галя в моей лживой памяти всегда сидела напротив, и в этой мизансцене был какой-то молчаливый комментарий, предвестие чего-то, какой-то скрытый смысл, мною в те дни не постигнутый.

Вступительные экзамены попугали как гроза, прошедшая стороной. Я плавал с погружением, но все же выплыл, и на двух трояках причалил к унылому берегу технической специальности широкого профиля. Вблизи лежала выброшенная на берег баржа с ободранной обшивкой, рядом вытянул шею ржавый транспортер, из лопухов выглядывали лебедки и шестерни, за ними сплошной грядой стояли газгольдеры, скреперы, цистерны, аппараты какого-то синтеза, центрифуги, циклоны, реакторы, ректификационные колонны и башни, сросшиеся между собой трубами и лестницами. Это было мое профессиональное будущее. Мне стало жутко. Я попятился, зашел в воду и уплыл на дачу в свое настоящее.

ДАЧА

АБЗАЦ

Лето продолжалось из последних сил. Август разбрасывал по небу пушистые перья от края до края и уже обирал, пока еще вручную, редкие пожухлые листья. Черные звездные вечера одухотворяли прозрачным облачком торопливые слова, разбросанные по аллеям или повисшие под абажуром с мошками. Дачное волшебство теряло силу, и я наслаждался каждым днем проведенным здесь. В один из вечеров, когда шло очень взрослое двухсерийное кино, возможно это было 13-го, мы устроили праздник на крыше нашего «конного завода». Все дороги к нему были забиты машинами и мотоциклами, стоящими по обочинам и ползущими с включенными фарами, стратегическое Иваньковское шоссе было закрыто, район «конного завода» собирались объявить зоной бедствия и все «Правды» и «России» писали про это headline, а Левитан и Леонтьева нагнетали жути в главных новостях. Но мы прорвались. Не доехав миль десять, бросили наш раскрашенный VW T2 рядом со стареньким «Корвэйром» с нью-йоркскими номерами и пошли пешком. Раза два над нами пролетел полицейский вертолет и где-то впереди выбросил листовки. За изгибом дороги на холме, когда вдали обозначилась чаша с озером и невидимой сценой, мы перепрыгнули канаву и остаток пути прошли по саду. Лестница была на месте. Я полез первым, а потом протягивал руки вниз, тянул и без всякой надобности поддерживал за талию гибкие юные тела. Потревоженные летучие мыши дирижировали по звездному небу. Сад внизу мне завидовал. Мы пили прямо через марлю, передавая банку, потом другую по кругу, и любовались мерцающими огнями Москвы, угадывая Покровско-Стрешнево-Глебово, Сокол, Щукино, а потом завалились на спину и смотрели на россыпи звезд, начертавшие Welkin от края до края. Как неправдоподобно счастлив был я тогда.

Последним впечатлением того лета был музыкальный фестиваль в Сопоте. Было прохладно и дождливо, многие дачники уже съехали. Мы сидели в отсыревших напыщенных креслах на остывшей веранде и под шорох обвислых, словно бельевые веревки вьюнов, провели четыре телевизионные вечера в Лесной опере, безжалостно обманувшие наши ожидания. Мелькнули, как согревающие прыжки через костер, Марыля Родович, Брейкаут, Червоны гитары, Скальды, а между ними – международный эстрадный склеп. Это было несправедливо. Когда весь мир переваривал Вудсток и обсуждал пацифистские выходки Леннона, мы разинув рты открывали для себя в маленьком черно-белом, как кошачья ночь, советском телевизоре польские группы, чтобы с маленькой помощью наших друзей по Варшавскому блоку дофантазировать выступления наших главных кумиров, гастролирующих в наших допотопных магнитофонах, собранных на задворках советской военной промышленности.

На следующий день они уехали. Прощание было дневным и фигурально трогательным. Я смотрел на Таню и любовался ею, словно своим маленьким уютным прошлым в музейной витрине. Мы обменялись телефонами и договорились созваниваться, а может и встретиться. Заднее стекло «Волги» было завалено охапками астр, сквозь которые на меня смотрели лица сестер. В Москву! В Москву! Таня поднесла пальцы к губам, перегруженная «Волга» охнула от изумления, бесплотный поцелуй поскользнулся фальцетом, вскинулась канканом подтанцовка астр, на стекло упал солнечный заяц, расплылся прозрачной кляксой, заметались клоки неба, силуэты голов сестер, белые, синие обрывки, блики, отражения слились, перемешались, как ополоски кистей в банке на уроке рисования, экран потемнел и погас.

Вот так, по-агеевски плотным бесплотным абзацем завершим первую часть нашего повествования.

 

КОНЕЦ 1-Й ЧАСТИ

культура искусство литература проза
Твитнуть
Facebook Share
Серф
Отправить жалобу
ДРУГИЕ ПУБЛИКАЦИИ АВТОРА