…Мы играли в здании бывшего храма. Сцена находилась на том месте, где раньше стоял алтарь. Наш иконостас – голубой замок на бетонной стене. Но святости не было. Были святые. Мы вызывали их за кулисами, когда не всерьёз крестились. Потом выходили на сцену – и падали. И пока мы падали – мы летели...
В тринадцать лет я написала поэму об актрисе, потому что сама хотела ей стать, хоть и не знала, зачем, как, что это, я ли это? Я просто мечтала, по-детски восторженно, наивно. Теперь я сижу в этой аудитории и думаю - когда успела Её потерять, когда состригла волосы, когда надела черное, когда перестала влюбляться...
А вокруг ребята и у них такие бескорыстные глаза! Для актёра очень важно это бескорыстие. Потому что у актёра душа хромая - ей нужно на что-то опираться. Без этого чувства творец, осознавший свою никчемность, погибает. Эта бескорыстная мечтательность – пелена для благородных людей-инструментов, которые покрывают туманом свои глаза так же легко, как неблагородные надевают тщеславие.
Искусство. Я в искусстве. Искусство во мне. Ах, да - пианисты!
Давным-давно мне говорили, что самые злые музыканты – это пианисты. Если они, конечно, настоящие. А настоящие – значит те, которые отдают себя музыке, публике и искусству без остатка. Когда пианисты закидывают назад голову и закрывают глаза, чтобы сыграть pianissimo – вы знаете, сколько в этом правды? Им же нельзя так откровенно чувствовать. Только через музыку.
В первый раз я попала на сцену, как пианист. И я любила поклоны.
О чем же я? О злости, об искусстве. А если говорить о Настоящем… Я не верю в веселых актёров.
Смех ведь тоже бывает разный. Бывает «зубоскальный». О нём говорил Мейерхольд. Это когда ты смотришь веселый спектакль, смеёшься, а потом в жизни тебе это никак не помогает. Смех звучит колоколом: ты его воспринимаешь, но осознаешь, что бьют в железо. И Бог этого не услышит. Тогда чем этот звон отличается от звона кастрюльного дна?
Владимир Петрович, Вы верите в Бога? Нет. Мои актеры не верят в Бога, плохо играют шутов, и, честно говоря, вообще мало играют. Они всё ходят по пустым помещениям моего сердца, где я разрешаю им курить, не открывая окон. Потому что …везде этот звон!
Ольга Ивановна в Бога тоже не верила. Она была настоящим человеком искусства. О, она была с Севера. Два года ставила один спектакль, потому что мы, маленькие актёры, были безответственными. Все приходилось начинать заново раза три. Нам все прощали.
Если говорить о Настоящем. Я не верю в самодеятельность и в энтузиастов. Точнее, в энтузиастов верю, но не в тех, которые с улыбкой на лице сооружают «своё искусство». Когда люди создают театр как площадку для «самореализации», исчезает тайна, связывающая человека с «вечным». Для меня театр всегда был самоотрицанием, самоунижением, самоотдачей. Временами я его ненавидела. Но без него - не могла. :
Что значит – Настоящий театр? Ведь это не Вахтанговский, не Современник, не СОбытие.
…Однажды зимним вечером, мы с Ольгой Ивановной остались после репетиции в гримёрке, и она начала читать стихи. Галича. Было темно, за окном шёл снег и от того, как она читала, как она жила , как играла, всё вокруг замирало: снег переставал идти, бисер слов не сыпался впустую. В этот момент было так тихо и так… «бесконечно». В стихотворении у Галича в самом конце были такие слова:
Не зови вызволять тебя из огня,
Не зови разделить беду.
Не зови меня!
Не зови меня...
Не зови -
Я и так приду!
И это был – театр.
Сейчас многое потерялось. Зато появилась святость, которую мы, творцы, играя в здании бывшего храма, не замечали. Только эта святость и поддерживает жизнь. Ту жизнь - которая одно сплошное падение.
Но пока мы падаем – мы летим.