Опубликовано: 09 октября 2016 09:12

НЕКОГДА НА ШУЛЯВКЕ

Окно с клочьями серой ваты кое-как сохраняло жалкое тепло, идущее от буржуйки, сделанной из армейского бочонка. Бочонок был дважды пробит навылет; из отверстий, залепленных глиной, сочился дым, едкий от всякой дряни, которую приходилось жечь – лишь бы горела. Особая пакость случалась от резины, которую рубили и палили вперемешку со щепой. Комната наполнялась жирным вонючим дымом, в котором, как в киселе, плавали чернильные комья, медленно ложась и налипая на все – сиденья, одежду, кожу. Жечь или не жечь этот каучуково-древесный коктейль стало причиной «войны Лилипутии и Блефуску» [1] в замерзающей комнате на Шулявке [2], в которой в ту зиму обитало четверо оборванцев, мечтавших об одном: дожить до весенних дней и рвануть куда-нибудь, где стреляют меньше, а еды больше. В Одессу, в Москву, в Сибирь… Хотя до Киева доходили слухи про атамана Григорьева, про Махно, Деникина, Колчака, японцев, чехословаков и прочих, которые оптимизма не внушали.

Всюду шла война. Голод совершенный, любой товар в дефиците, кроме вьюги. Что там – съездить трамваем на Демеевку за пирожными [3]? Плевое дело, фарс! Не стало хлеба, крупы, чая. Не достать даже серого золистого мыла, от которого чесалось по телу как от экземы. В желудках выло, и выло в ледяных подворотнях. Выло в головах даже, не знавших, что будет и будет ли вообще…

В феврале заметно потеплело. На сыром сопревшем снегу оставались четкие следы с серой стелькой, днем сочившейся влагой, а к ночи замерзавшей и скользкой как масло на булыжнике. Впервые за три месяца решено было открыть форточку. Сквозь нее с птичьим пересвистом в комнату вломился холодный хрустальный куб. Было видно, как он корчится, растворяясь в закисшем воздухе. За ним – второй, третий, четвертый… Предвесенняя свежесть наполнила пещеру, щекоча ноздри ее жильцам, расшевелила их смутными надеждами.

Бровицкий, застегивая пальто, подошел к окну, под которым, развалившись котом на койке, Нигматуллин читал газету, обреченную скоро лететь в топку. В дурно отпечатанной полосе говорилось о перемещениях войск, финансовом пузыре во Франции и оперной постановке на Владимирской. Еще там давались объявления весьма разнообразного толка, из которых делался сам собою вывод, что мир совершенно сошел с ума. В одном из них, например, предлагалось купить персидского кота с родословной, в придачу к которому шло корыто.

– На хрена мне знать, mille pardons, что в Париже мусье устроил скандал на бирже? – недоумевал Нигматуллин, отрываясь от чтения листка. – Лишь бы чем бумагу запачкать. Нынешний редактор, этот троглодит Шпайнер, человек без мысли, принципов и воображения.

Он снял пенсне и переложил взгляд с газеты на небритую щеку Бровицкого, нависшего над кроватью.

– Михаил Валерьевич, не пожалуете ли прочь с моей территории? Заслоняете свежий воздух своим миазмом. Я когда предлагал вам, милейший, поставить свою кровать сюда, вы мне что ответили? Пошел вон, нечистый татарин? А теперь, как погоды изменились, пришли хоботок выгуливать на пленэре?

Манера изъясняться у Нигматуллина была изысканно-саркастической, приличной для опиумного салона, никак не гармонировавшей со скуластым монголоидным лицом, которому бы скалиться на добычу, несясь на жеребце сквозь горящий город. Был он каким-то по счету сыном богатых московских татар, неведомо где теперь обитавших. Получил образование в Сорбонне, стажировался в Лейпциге и Женеве. И вот, вступив на пятый десяток, оказался в оцепенелом от неразберихи Киеве в компании троих таких же скитальцев, оторванных от корней, и осевших тут, на промерзшем дне великого города. Как он выражался, «следуя принципу транзитивности на множестве жителей Шулявки, он сделался и сам теперь голодранец и почти преступник» – после кражи дров у стеклодувной артели.

– Shut up my gook friend [4] Ильшат Анварович, – в тон ему ответил Бровицкий. – Это общественная территория и ваша беда, что вы устроили здесь ночлег. Место у окна немедленно национализируется. Сопротивление карается… Чем у нас сегодня карается сопротивление? – обратился он к третьему участнику, сидевшему за крашеным шатким столиком, чудом избежавшем печи.

– А? – поднял тот вихрастую голову. – Отстань, Миша, мне некогда.

– Ну вот, ему некогда. А где Виктор? Кажется, он искал утешения у Зоеньки… или Машеньки? Весна, весна, весна кругом… – завздыхал Бровицкий, отваливаясь от окна. – И нечего выпить, и нечем закусить.

– И никому мы не нужны, еще скажи, – отозвался третий из-за стола, поддавшись на провокацию. – Ильшат Анварович, вы мне не поможете с интегралом? Прямо вертится в голове… Знакомый вид, а не вспомню.

– Где же ваш волшебный справочник, мой юный натуралист?

– Да… отдал Жуже, а он заболел… как на грех, а?

– Жужа – голова, – признал Нигматуллин, поднимаясь с кровати. – Ну, что там у нас? Хм… Хм… Этот, по-моему, разлагается в бесконечный ряд. Тут вам, прямо скажем, не повезло. Я вам предлагаю продифференцировать обе части, и подсократить кое-что. Вот эти экспоненты, например.

Дальше разговор превратился в чреду математических терминов, наиболее понятные из которых были «сингулярность» и «голоморфная функция». Да, еще пару раз прозвучало слово «константа», которую беспощадно делили не какую-то мнимую единицу.

Бровицкий, не питавший интереса к подобным бредням, обмотался шарфом и решительно вышел, желая прогуляться до зоосада, политехникума, а, может, и до Караваевых дач, где старик в ушастой шапке продавал жареные на паровозном масле лепешки. Из чего они были леплены – лучше не знать, и стоили при этом целое состояние. Он искренне надеялся, что в них есть хоть какой-то процент муки.

Не то, чтобы он не любил точные науки… Может статься, это они его не любили? Цифры казались ему бездушными, а буквы, составленные не в нормальные человеческие слова, а в какие-то формулы-Франкенштейны, вызывали зубную боль. Он любил язык, его мудреные обороты, многозначность, веселую чехарду предлогов. Мысль могла быть высказана десятью разными способами, каждый из которых имел свой неповторимый оттенок. Но это была все та же мысль, а ее выражающие слова – как наряды женщины, шитые по разному фасону и в разных странах. В математике дамы ходили в униформе.

Занятый подобными рассуждениями, он миновал лестницу и вышел через лишенный дверей подъезд, направившись быстрым шагом согласно своим намерениям.

Солнце развоевалось, ветер разогнал тучи, и облезлые мостовые, с которых будто слизали снег, чернели грязью. Худые ботинки тут же напитались водой.

– Этак я слягу вслед за гением Жужей, – сказал сам себе Бровицкий и вместо променада уселся на солнцепеке на уступе кованой ограды, отделявшей двор какого-то дома от всего мира.

Там в глубине двора на скамье сидел человек с головою настолько белой, что она казалась политой глазурью. Ограда изгибалась так, что Бровицкий невольно видел его и, поначалу просто рассмотрев, как диковину, позже начал пристально вглядываться в фигуру. Дело в том, что за десять минут тот ни разу не пошевелился, хотя глаза, кажется, имел открытыми и держался необычайно прямо. Можно было подумать, что он насквозь замерз, но не при такой же погоде!

Все перечисленное в сумме заинтриговало наблюдателя, так что, импровизируя шпионскую игру, молодой человек решил провести маневр, достойный героев Конан Дойла – обойти дом и, как ни в чем не бывало, зайти во двор с другой стороны, чтобы установить правду о человеке. То бишь, жив он в конце концов или надобно звать жандарма. Последнего, впрочем, пришлось бы еще искать, но, с другой стороны, теплилась надежда, что не понадобится.

«Шпион» небрежно поправил шарф, зевнул и, покинув резиденцию под голым дубом, направился за угол дома, обогнул его, сквозь арку вошел во двор – и опешил как бывает только в дурном сне: объект наблюдений, словно отраженный в огромном зеркале, снова сидел к нему лицом в той же позе и на той же скамейке.

Бровицкий опрометью выбежал со двора, не чуя под собой ног.

________________________________

[1] Аллюзия на события, описанные в «Путешествиях Гулливера» Джонатана Свифта.

[2] Шулявка – местность Киева.

[3] Из воспоминаний киевского мемуариста Григория Григорьева: «В 1915 году дала о себе знать проблема хлеба. Вышел приказ – запретить выпечку и продажу тортов и пирожных в пределах города Киева. С такой неприятностью любители сладкого как-то примирились, за пределами города приказ силы не имел. Демеевка не входила в состав города, и там можно было получить какие угодно пирожные, конечно, за немного повышенную цену. Для этого нужно было только съездить трамваем на Демеевку».

[4] Заткнитесь, мой узкоглазый друг (англ.)

культура искусство литература проза проза Оак Баррель
Твитнуть
Facebook Share
Серф
Отправить жалобу
ДРУГИЕ ПУБЛИКАЦИИ АВТОРА