Опубликовано: 22 марта 2013 10:34

Александр ЯГОДКИН. Рыбалка на Дону

Дон — это река такая. Чтобы попасть к ней, надо сесть на старый автобус, уходящий с воронежского автовокзала на юг, и долго ехать в нем по колдобинам. В том автобусе всегда было полно народу, и все со всеми здоровались. Бабки с корзинами и мешками обсуждали, у кого кто где родился и кто умер, почему «вышни об этом годе совсем не уродились», про козу, которая пропала. А мужики в помятых пиджаках и рубахах, застегнутых на все пуговицы, насмешливо старух задирали; мир деревенский был маленьким и замкнутым, и в нем своими оставались даже те, кто навсегда его покинул.

…И ждешь, когда за мутным окошком автобуса блеснет Дон. Уже ты дома: на той стороне реки — озера, за ними дремучий, как в мультиках, лес, а на этой стороне, на холме за деревней, — аэродром с «кукурузниками» и тренировки парашютистов. Идти туда долго, но мы с друзьями иногда ходили, потому что кто ж не летал во сне.

И вот крытый соломой бабкин домик под огромной акацией, у порога стоял бивень мамонта — потрескавшийся, как кора древнего дуба. Копали огород и нашли. Всегда он там стоял и покрывался пылью, и по нему ползали муравьи. А куда делся потом, когда не стало ни бабки, ни детства, не помню. <…>

Подпол в сенцах, из которого и в жару несло холодом и плесенью; под кроватью в бабкиной спальне-кухне банки с вареньем — на приклеенных к ним бумажках карандашом коряво и с ошибками помечено, из чего и когда оно приготовлено, и время медленно растворяло эти записи. Сундук старинный рядом с кроватью. В нем бабка хранила богатства всех времен: платья, пальто, платки, куски ткани, свечи, старинную пудреницу с мутным зеркальцем в крышке.

В часах на стенке кошачьи глаза тикали вправо-влево. Ходики. Теперь и слова-то такого нет. Стол под абажуром, у окна швейная машинка Zinger с ножным приводом — трофейная: отец привез с войны; кровать с набалдашниками, послевоенная роскошь с огромной периной — в ней и взрослый утонул бы.

В доме неистребимо стояли запахи кур, варенья, картошки, полыни и укропа; даже лоскутное одеяло пропиталось застарелым духом сушеных трав — многолетний перегар зимнего одиночества, когда никого не ждешь, и плакать не о чем, даже болезни не пугают, и надо как-то прожить до весны, когда одеколонным запахом акации накроет хату; и скоро уже приедет внук на каникулы, надо только пережить весенние заморозки и черную грязь под галошами…

С каждым летом бабка становилась все ниже, а морщины на лице ее и руках все глубже — как трещины в иле, иссушенном жарой. Бабка всегда расспрашивала, как там кто поживает, и вспоминала даже таких родственников, которых я вообще не знал. Рассказывала, кто, когда и о чем писал ей письма, хотя мне это было неинтересно. На жизнь она не жаловалась, про гостинцы — колбаса, чай, конфеты — долго сокрушалась: да зачем же вы тратились, все у нее тут есть и ни в чем она не нуждается, а лекарства от своего сына, моего отца, прятала на печке. Помню, что пенсия у нее была 19 рублей, из которых она давала рубль почтальону, приносившему деньги, и мне, а остальное завязывала в платочек и прятала. С платочком она и в магазин ходила и там расправляла его на ладони, как скатерть-самобранку, и беззвучно шевелила губами, пересчитывая монетки. Комнату она зимой сдавала постояльцам, а летом главным здесь был я. Хотя и нужна-то мне была хата — только переночевать.

Рыбы ведь на Дону всегда было полно! Раньше. Потому что однажды, уже к концу школы, мы с друзьями пошли на Дон, а там по берегу ходили дружинники и всех предупреждали: рыбачить и купаться нельзя! Дон тогда стал серебряным, и несколько дней мы ходили на берег смотреть на могильный поток рыбы, еще не зная, что несчастье это — навсегда.

Потом уже я узнал, что взорвался цех на заводе СК в Воронеже. Дон с той поры стал инвалидом, и рыболовецкие бригады никогда больше не тянули сети по его берегам.

Главное для успешной рыбалки на Дону — метелика, личинка бабочки-однодневки. Заходишь в воду, выламываешь кусок глинистого грунта, и он изрыт норками, как сыр. Насаживаешь метелику на крючок, а она не сопротивляется, обнимает лапками цевье железное, которое ей через горло втыкают… Но это я с возрастом понимаю, как именно ей больно, а тогда острее был восторг рыбалки.

На метелику любая рыба ловится. С мая до середины июля мы всегда были с уловом, приводя в досаду заезжих рыбаков: они с дорогими снастями на берегу сидят и ничего поймать не могут.

В июле метелики покидают свои норки и превращаются в бабочек. Их вылет — как бег антилоп в долине Серенгети. Летней ночью — белая метель, и всю эту ночь над рекой слышны всплески, шорох и чавканье: у рыб идет пир горой.

С рассветом все успокаивается; час бабочки миновал. Прежнего рыбацкого раздолья уже не будет. А утренний туман на лугах и озерах по-прежнему манит к себе, и это как-то связано с ливнем, под который однажды я попал на Дону и спрятался под ивой; гром шарахал над самой головой, ветер швырял гроздья дождя, они стучали по воде и по глинистому берегу и сбивали листья и целые ветки. А потом наверху решили, что хватит с меня. Солнце вышло, и берег был покрыт узором дождя, сотни ручейков журчали и пенились, смывая в Дон чернозем и листву; резко пахло травой и не пойманной еще рыбой, а вода под солнцем была фиолетово-черной.

Радуга выросла из озер и леса на той стороне реки, бесшумно протянулась над рекой и опустилась в сады на этом берегу. Казалось, что внутри нее звучит мощная и безмятежная нота — как клавиша органа.

Вечерняя зорька: безмолвный небесный парад распустился и увял, лишь редкие сонные звуки; кто-то огромный и невесомый укладывался спать прямо на реку, сады, огороды и хаты, шевелился иногда и дышал. Небо темнело и становилось фиолетовым, потом — бархатно-черным, а из сада вдоль дороги полз туман, настоянный на яблоках.

И главный смысл жизни был ясен: идти босиком на Дон. А еще — вернуться сюда к старости, чтоб просыпаться рано утром и смотреть из окон на луга за Доном, на озера и туман. <…>

 Раньше Дон был живым, и люди были с ним одной крови; в высоком береге кто-то обустраивал ступеньки, пастухи приводили коров, лошадей и коз на водопой, стаи уток и гусей вольно плавали на тот берег, мальчишки строили трамплины и устраивали шумные игры в реке, а по мосту понтонному шли на заливные луга трактора, комбайны и «полуторки», мужики на телегах ездили через Дон заготавливать на зиму сено; даже на лодках сено возили; колхозники приходили сюда купаться на закате, рыбаки с удочками ходили на озера и на тот берег, и им всегда было о чем рассказать и показать руками.

Раньше заря в деревне начиналась сплошным петушиным хором на все голоса: и басы, и дисканты, и со всех сторон — кто кого молодцеватей да подбоченистей!

Полно было жизни на Дону!

А теперь… Войти в одну и ту же реку через полвека после детства — это я зря. Не узнал он меня. Чужой и холодный. Даже страшноватый — кто знает, что там, в его мутной глубине? Ступенек теперь никто не делает; полчаса искал я по обрыву спуск к воде и наконец спрыгнул. Метелики почти не было, минут сорок я, забравшись в воду по пояс, шарил руками по дну. Десятка два личинок я все-таки нашел. Снарядил «резинку» и был уверен, что теперь вся рыба — моя. Однако даже на метелику клева не было — так, за два часа раза три царапнул кто-то мою наживку и все. И ни одного живого человека я на реке не видел.

Дон теперь течет сам по себе — не кормилец он больше и не поилец. Не тянут сети рыбаки, и нет мальчишек, чтоб играть в «рули», орать на всю реку и прыгать с трамплина, и никто не купается больше в реке — грязная слишком и какая-то неуютная, больная... Уток, гусей и рыбаков не видно: прежнее рыбное раздолье закончилось, да и некому особо рыбачить, а птицу дачники не держат и на Дон купаться не ходят; ставят себе баньки за глухими заборами и живут особняком. <…>

И утро начинается иначе: случайный петух прокукарекает свою здравицу, издали ему кто-нибудь из коллег отзовется — и тишина. Потом еще одна попытка вернуть прошлое прозвучит над сонной деревней — и опять тишина; будто и не сонная она, а полумертвая, и на петушиные здравицы рада бы подняться, да сил нету…

На тот берег Дона к озерам, дубравам и пойменным лугам уже не попасть: понтонный мост лет пять назад снесло половодьем, и с концами. После войны мост восстановили, а в век инноваций и нанотехнологий — никак. Возле заповедного озера Погоново нынче барские угодья — зона отдыха, охоты и рыбалки, а в окрестностях — роскошные пастбища для мясного бизнеса больших господ. А мостик копеечный не ставят, чтоб смерды не мешали им думать о том, как обустроить Россию.

И давно уже нет моих друзей детства. Один, здоровяк, умер от гангрены — ногу на лесопилке отрезало. Второй по тюрьмам пошел. <…> Третий куда-то уехал, не оставив знаков из наших детских игр в казаки-разбойники.

Говорят, приезжал сюда как-то барин на джипе, пьяненький, переоделся в лохмотья, взял удочки и босиком пошел на Дон. Сказал родственной старушке: ты дура, ничего не понимаешь — на Васильевский остров я пришел умирать!

Но он опоздал, как и я: Дон уже был холодным и равнодушным и никого не узнавал.

И уже много лет метелика вылетает на Дону без меня. Из своей колеи я стал намного меньше видеть. В детстве — видел: облака, синюю бездну, яблони, вишневый или сливовый «клей», муравьев, траву, вулканчики родников. <…>

А еще звездное небо ранним утром, когда часа в два ночи мы шли с удочками, спотыкаясь в полной темноте, на Дон или озера, чтоб успеть к зорьке, — бархатное небо со звездами опускалось прямо на дорогу, и больше я в своей жизни к нему не прикасался.

Когда-нибудь я вернусь туда. Насовсем.

Подробнее

культура искусство литература проза проза
Facebook Share
Отправить жалобу
ДРУГИЕ ПУБЛИКАЦИИ АВТОРА