Опубликовано: 05 апреля 2013 23:47

Хор Бобруйского

  «Хор» - глава многосюжетного романа «Малинка», которая может существовать и как отдельное произведение. «Малинка» — книга о Женщине, ведомой ныне всем тем, что прежде было привилегией мужчины. И действие происходит в городе невест Иваново. Женщина ищет смысл жизни, испытывает себя экстремальными условиями, пророчествует и стремится к экзотике. Но, как и в давние века, женщина высвечивается и расцветает только в лучах мужской любви. Каждая женщина, по образу Девы Марии, через рождение Дитя участвует в мистерии спасения рода человеческого…. Это роман о соразмерности в нашей жизни духа, души и плоти: не политики, не экономисты, а ты, вечный Адам и ты, вечная Ева — моделируете будущее. «Малинка» готовится к публикации отдельной книгой в изд. «У Никитских ворот».

ХОР

1.Пчелки

С них все и началось.

Слипшиеся одна на другой, пчелки так и засохли на листе алоэ.

Пчелки остались на цветке, видимо, еще с прошлой осени. То ли трутень, которому и надлежало погибнуть, не захотел один уходить в мир иной и впился острыми коготками в спинку возлюбленной? То ли нижняя пчелка, в порыве страсти, решила разделить участь друга? С расправленными крылышками, собиратели нектара замерли в любовной игре, словно декоративные мошки.

- Показательно.

Таня вздрогнула от голоса за плечом, будто ее поймали за непристойным занятием. Тенор Женя Базукин клонил лицо, напоминающее лист клена.

- Ах, пче-олочка золотая, а что-о же ты жуж-жишь? - пропел за другим плечом, сияя в улыбке по самую лысину, любимец публики Женя Чибирев.

В хоре буквально всех мужчин звали - «Евгений». А большинство женщин - «Татьяна». В Иваново – Малинина давно удивлялась - вообще, к кому ни обратись, попадешь на Евгения и Татьяну. Даже ее охотника отца звали Евгений, не говоря уж о муже! Так велико, видимо, было влияние известного произведения Пушкина на ивановских жителей.

Репетиции хора проводились в оранжерее «Облонских-Центра», названного так по имени потомственного князя Облонских, профессора музыки, живущего в Париже. С одной стороны оранжереи, в углу, стоял черный рояль. С другой – черный кожаный диван. А посредине, вблизи оконного света, находился «сад»: из бадьи на полу до потолка лезли смуглые ладони пальмового дерева, и гигантский цветок алоэ виделся дюжиной уткнувшихся в горшок крокодилов.

Приближались, в любопытстве, другие хористы, открывая в привычном для себя помещении неожиданно новый мир.

- Что там? Встали, быстро, распределились. Евгений Борисович идет! – с необыкновенно четким дикторским произношением призвала людей к порядку Марина Игнатьевна.

За редкое чувство ответственности и деловую преданность руководителю ее прозвали «любимой женой»: Евгений Борисович Бобруйский был не только дирижером, но еще и президентом «Облонских-Центра», а также профессором, возглавляя филиал Общероссийского Государственного Культурологического Университета: ОГКУ. Марина Игнатьевна во всем ему помогала.

Народ вытянулся в две шеренги, а «любимая жена» подошла туда, где только что толпились люди. С достоинством, чуть вскинув подбородок, она глянула на лист цветка алоэ. Таня остро почувствовала себя повинной в судьбе выставленных на обозрение, залюбивших друг друга до смерти пчелок. Но лицо Марины Игнатьевны не выразило ничего.

- Фестиваль на носу! – изрекла она ровно, глядя на собственную переносицу, будто фестиваль должен был пройти именно там. – Международный фестиваль!

Это знали все. Этим жили. Тем более что всем поехать на него не удастся, и предстоял отбор.

Руководитель вошел стремительно, как это делал он обычно на концертах. Решительно дунул в камертон - камертон у Евгения Борисовича был не такой, как у других, в виде рогульки, - это был обыкновенный свисток. Татьяне приходилось сдерживать улыбку, когда он вставлял его в рот, будто спортивный судья, и задавал тональность: так и хотелось взять старт.

Зароненный звук оживал в голове каждого хориста. В мгновение полного молчания один уже слышал другого, и уже происходило слияние: гудело немое многоголосье.

Страстным, отточенным движением дирижер вызволил звук на волю: грянул хор.

В условие фестиваля входило, чтобы все семь хоров-участников, которые соберутся с разных концов земли, исполнили песни на языках семи народов, приславших своих представителей. Устроители заранее разослали ноты и тексты – по одной песне от каждой страны. Тенор Базукин, знаток всего, полиглот, выступал репетитором: хористы, как свойственно музыкальным людям, на лету подхватывали произношение. Немецкий корректировала Таня Шульман, знавшая язык от рождения.

Поочередно, они объявляли название песен, и руководитель, владевший только русским, умилялся этой речевой части представления, более чем вокалу. Фестивальный репертуар, что называется, отскакивал от зубов. Солист Женя Чибирев начинал петь еще в хоре мальчиков, где занимался тогда и маленький еще Бобруйский. Чибирев выводил рулады, способные поразить воображение: мягкий камерный баритон, он словно переключал регистр, и завораживал трубным басом. С той же легкостью мог уйти в тенор и фальцет.

Завершал хор традиционно свои концерты и репетиции «Богородицей», где партию соло вела Таня Искупаева.

С благородным лицом и осанкой, русой косой, уложенной на грудь, с нежным льющимся голом, она казалась созданной, чтобы исполнять молитвенные песни.

Дирижер теперь мягко повел рукой от груди, словно отправлял на ладони едва уловимую вибрацию души. Откликнулась, казалось, не сама солистка, а что-то в ней, за нее стало прорастать тянущимся голосовым стеблем.

Богоро-оди-це-э…

Руки дирижера бережно подхватили зерна налившегося колоса, и щедро, широко, рассыпали по рядам вздобренного хорового поля.

Богоро-оди-це-э, Де-е-эво ра-адуйся, ра-а-а-адуйся.

Звучал канон: голосовой монолит.

Татьяна, которую в хоре звали по девической фамилии Малинина, пела в группе альтов. Учеба в аспирантуре, работа над диссертацией, муж, который существовал отдаленно, в своей плоскости жизни, Валя, мотающийся по земле, так и не решивший, кто ему нужен, - все это отслаивалось, уходило, как сон. Никто и ничто не вторгались на территорию, где творилась хоровая музыка, и в ней, в этом отвлеченном бытие, в проявлении высшего в человеке, в прикосновении к небу обитал ее голос.

Руки дирижера колдовали, то, мягко вызволяя, то, резко высекая из хора звук, становились большими, могучими, способными перевернуть пространство. Вдруг ловким движением они будто сгребли в охапку разросшееся, разрывающее стены пение, и вновь превратили его в единственный мотыльком порхающий голосок.

Благослове-нна-а…

Распростертые ладони вдруг резко скрутили дугу. Евгений Борисович накренил крупную голову, прядь волос упала на его лоб.

- Татьяна Васильевна, - в тишине обратился он к солистке, - дыхания не хватает, силы.

- Она на восьмом месяце беременности, - сухо проговорил из второго ряда, из-под лопуха пальмового дерева ее муж бас Женя Искупаев.

Напротив, в зеркале – для занятий танцами – было заметно, как под долгополыми одеяниями солистки обозначился выпуклый живот. Да и держалась она, чуть прогнувшись в спине.

- Вы слушателю это тоже будете объяснять? – наклонил к плечу голову Евгений Борисович: со спины в зеркале он виделся исполином.

-Все в порядке - с досадой обернулась Искупаева на мужа. – Я отлично себя чувствую.

- «В хоре больных не бывает». Это не я придумал: так говорил мой учитель, великий Иннокентий Окладников! – бережнее произнес руководитель. - Или вы болеете, или вы поете.

- Мы поем!

Дирижер снова будто сдул с ладони звук. Солистка подхватила его, и опять большие руки в пространстве раскрыли невидимый занавес.

- Моя жена не болеет, она ждет ребенка, - снова надтреснутой ветвью проговорил из-под пальмовой ладошки Искупаев.

Хористы замерли, остро чувствую плечо друг друга: они готовились к Международному фестивалю, и не нужны им были никакие столкновения!

- Татьяна Васильевна, - прижал дирижер руку к груди, - я понимаю заботу вашего мужа. Но хор не лучшее место для выяснения ваших семейных отношений. Разбираться надо дома: может быть, хор вообще вам не нужен? Незаменимых людей – нет.

Предположить, будто кто-то другой может спеть «Богородицу» и что Искупаева не поедет на фестиваль, было невозможно. Она солистка, она особый человек: особо преданный общему делу!

- Евгений Борисович, если вы считаете, что я не справляюсь, как солистка? - Таня Искупаева с болью в глазах прикусывала губу.- Я могу просто петь в общей группе хора!

Сдвинув брови, Бобруйский перевел строгий, вместе с тем примиряющий взгляд с одного из супругов на другого. Оставил вопрос без ответа. И обратился – движением головы – к хору.

Хористы давно научились понимать его без слов. Будто отлаженные меха, расширились их грудные клетки, прогнулись спины, и замер на тетиве, натянутой в животах, неведомый пока звук.

Рая Пулькова сделала шаг вперед. В повседневной жизни она работала на рынке и при этом имела профессиональное вокальное образование: когда требовалось патетическое исполнение, выпускали Раю.

Евгений Борисович дал знак, и тотчас, словно играя мячом, стал тушить взлетевший на опоре точеный голос.

- Ты вечно поешь, - поморщился дирижер, - про вечно живого Ленина.

На заре перестройки, когда еще не было понятно, куда качнутся исторические весы, хор впервые вышел на сцену с песней о вожде пролетариата: Рая и хор сразу стали лауреатами!

- Проще. Без диафрагмы, - ткнул руководитель в свой внушительный живот.

Гортань, губы опытной хористки несли золотые яйца, расстреливая ядрами звука оранжерею.

Евгений Борисович притопнул ногой.

- Я уже не раз вам говорил, что камерному хору вредна специальная вокальная подготовка!

- Ну, извините! – Рая, несмотря на возраст, поджарая, статная, решительно встала на прежнее место: только она, за выслугу лет, могла позволить себе в хоре такие выкрутасы.

Взгляд Евгения Борисовича пошел по строю хористок. Здесь были и опытные исполнители – основной костяк. Люди новые, которых Малинина иногда даже не знала по именам. Молодняк – девочки, недавно переведенные из подростковой группы. Бобруйский засмотрелся на нее, Таню Малинину, как художник, оценивающий полотно. Нет, она никогда не думала о себе, как о солистке: ей достаточно было петь в хоре, среди всех. Но вдруг? – стала выпрыгивать душа.

Малинина вышла из строя на онемелых ногах, прижав руки к пояснице.

- Так и будешь перед публикой стоять? – тепло улыбнулся Евгений Борисович, - и рта не откроешь, на зло врагу?

Она тоже разулыбалась: а спину, казалось, иссверлили взгляды. Руководитель смилостивился, и кивком отправил ее на место.

Катя Еремина, жена предпринимателя, мягкая, с пушистыми белыми волосами была когда-то солисткой народного коллектива. И поныне пела прекрасно: душевно, мило, без округленного профессионального посыла. Но что хорошо для «народников», то для камерного хора – увы. Щеки, как сдобные булочки! Евгений Борисович слово бы вытягивал из воздуха струю, говоря, какой должна быть исполнительница православной песни.

Всплеском, пуговкой полишинеля, выдвинулась юная Таня Шульман: натянутой стрункой, наполненным парусом, рвущимся вперед. Евгений Борисович прошелся вправо-влево, оценивая ее, как экспонат. Сложил пальцы в щепотку, делясь размышлениями с хором.

- Иностранный слушатель будет к ней заранее расположен. Он слышит, как она говорит на их языке, воспринимает ее, как свою. Она начинает петь – и он активнее сопереживает, потому что уже расположен.

Однако так и не дал испытать силы. Сменил по свистку тональность, и веселый Чибирев подхватил с лету: «Во го-орни-ице..»

Спела Шульман в монастырском Храме, робела, и голос пропадал, но церковный купол выравнивал ломкий звук, округлял, и получалось трепетно. Батюшка благословил хор, были накрыты столы в трапезной. Меценат Александр Александрович Банников, полный, со складкой под подбородком, будто загнувшийся ворот свитера, произнес речь: он тоже когда-то занимался в детском хоре, и теперь был счастлив помочь такому незаурядному человеку, музыканту с большой буквы, как Евгений Борисович с его удивительным «выводком».

На обратном пути, перед ответственными выступлениями, по традиции, постоянные участники хора посетили могилу Иннокентия Окладникова, почитаемого дирижера, воспитателя, которому Евгений Борисович не переставал быть благодарным:

- Если бы не Иннокентий Иннокентьевич, я бы наверняка стал хулиганом, как многие с нашего двора, и пошел вместе с ними по тюрьмам. Уже многих из них нет. Сначала мама только из-за меня переехала из нашего маленького захолустного городка, со мной вместе сидела за фортепиано, отдала в хор. А потом Иннокентий Иннокентьевич за меня взялся и сказал: тебе надо в консерваторию, на дирижерско-хоровое. Евгению Николаевичу, - указал руководитель на Чибирева, - он советовал поступать на вокал, но Евгений Николаевич тогда хотелось стать физиком…

- А стал шизиком, - у Чибирева при улыбке почему-то отчаянно светилась лысина.

- Вокальная подготовка для камерного хора… - развела руками Рая.

Малинина смотрела на всех, на Евгения Борисовича, и таяло сердце: как же здорово, что она среди таких людей, и какой удивительный редкий человек у них руководитель: так любить своего учителя, так быть ему благодарным, так помнить маму.

Отче Наш иже еси на Небесе…

Повела, склонив русую голову у подножья могилы, Таня Искупаева.

Хлеб наш насущный…

- Евгений Борисович, - умоляюще скрестила руки смелая Рая, - не в обиду Шульман, у нее все хорошо, все впереди. Но без «Искупа» - так меж собой называли солистку, - мы никак?

- Я здесь ничего не решаю, - участливо пожал плечами Евгений Борисович. – Грозный муж, страшный муж.

- Я не против, - прижал ладони к груди Евгений Искупаев. – Но, сами подумайте, дорога. А как начнет рожать?

- Ты же будешь рядом, - взяла его за руку жена.

Много ли мужику надо?

И остави нам долги наши,

Якоже и мы оставляем должником нашим,

И не введи нас во искушение,

Но избави нас от лугавого…

2.Зачем ты в хоре?

Было так свежо! Несмотря на ранний час, Евгений Борисович пришел проводить своих воспитанников. Стоял, чуть склонив голову набок, улыбался, и ямочка на правой щеке, над порослью бороды, без лишних слов, говорила о полноте его чувств и любви к ним. Чибирев провел по струнам гитары:

Любо, братцы, любо,

Любо, братцы, жить…

Пропел он. И все были с ним заодно: как же оно, не любо?

С нашим атаманом не приходиться тужить!..

Почетный профессор Евгений Борисович Бобруйский, крупный, неторопливый, кажется, едва сдерживал слезы. Пели его питомцы стройно, слаженно: а ведь этой песни не было в репертуаре!

…Жалко только волюшки,

Д- во широком полюшке,

Матери старушки,

Да буланого коня…

Эх, любо, братцы, любо…

И у хористов, особенно у женщин, глаза подернулись поволокой слез, и каждый из них готов был ринуться, обнять - сдавить в объятьях Евгения Борисовича, ЕББ, как они его про себя назвали! А благодаря кому это все?! Благодаря кому они могут заниматься любимым делом? В городе больше нет камерных хоров. Да и, наконец, у каждого ли нашлась бы возможность съездить заграницу? Едут, вместе, всем коллективом, на автобусе – через Украину, Карпаты, - и так слышатся уже переливы мадьярских свирелей!

Евгений Борисович остановил всех движением руки: мягким, спокойным. Как магически действовали на них его руки – руки дирижера!

Светить всегда,

Светить везде,

До дней последних,

Донца!

Светить, и никаких гвоздей,

Вот лозунг мой…

Продекламировал он ровно. И хор откликнулся горным эхом:

И солнца!

- Я прошу вас, каждого, по дороге, подумать вот о чем, - задумчиво обратился Евгений Борисович, - постарайтесь ответить для себя на вопрос: зачем ты пришел в хор?

Руководитель немножко дергал букву «р», поэтому вопрос его звучал как-то особенно проникновенно, незащищено, будто бы он по-детски опасался, что на священную эту территорию – хор – могут проникнуть злоумышленники с недобрыми намерениями.

По лицам хористов потекли улыбки: ясно же, зачем? Вздыхали, часто мигая, жали руку, обнимали, целовали.

Разлука, впрочем, предстояла недолгая. Следующим днем Евгений Борисович вылетал в Будапешт самолетом.

Дорога до Украинской границы летела с песнями. Благо репертуара, за годы, накопилось – километры!

Ночевала тучка золота-ая

На груди утеса велика-ана…

Малинка пела, ощущая себя поднебесной тучкой. «Skysau» - отправила сообщение Ферамону, своему мотавшемуся где-то по стране утесу. Оглядывалась вокруг, на счастливые, беспечные лица.

Вопрос, который еще недавно казался столь простым, вдруг словно одернул чувства, навис неожиданно сложной задачей: а действительно, зачем ты пришел в хор? Друзья и соратники в прогулочном настроении, похоже, не собирались думать о смысле? Мужчины, а с ними и Рая Пулькова, вечно веселая, разбитная, на галерке баловались пивком из больших пластмассовых бутылок. А когда около придорожной забегаловки сделали остановку, разбавили кипятком лапшу в упаковках, в ход пошла и водочка: пили, закусывали, и снова летели по дороге с песней.

Сла-адкие медо-овые гу-убочки у ней,

Жаль, жаль, жалко мне, губочки у ней.

Эта была единственная песня с «клубничкой», которую Евгений Борисович позволял исполнять хору, да и то сугубо в «домашней» обстановке. Скабрезность он не переносил на дух. Не народники же они какие-нибудь, в самом деле!

Я-а к губам прилипну, с ни-ими я умру,

Жаль, жаль, жалко мне, с ними я умру…

- У тебя плечи не затекли? – подсел на сиденье сзади Женя Базукин, скосил к ней узкое лицо: - Спина не устала?

- Есть немножко, - удивилась Таня: у всех же, наверное, затекли, и у всех устала: почему он ее-то спрашивает?

- Давай я массаж сделаю, точечный, тибетский, - с виду Базукин казался дурак дураком, хотя знал все, чего не коснись. Стал мять Танины плечи, перемещаясь пальцами к шее, она втянула голову, высвободилась в неловкости.

- Не надо. Я так петь не могу.

- А ты всем массируешь, или только избранным? – бойко оглянулась сидевшая рядом Таня Шульман.

Базукин переместил руки на ее плечи, подхватив песню:

Мя-агкие пухо-овые титички у ней.

Жаль, жаль, жалко мне, титички у ней…

Сморились и заснули к ночи, где-то к Курску. Разбудило всех, наверное, ставшее непривычным отсутствие движения, покачивания и тряски. Автобус стоял в громадной, тянущейся километра на два вперед, очереди перед «Таможней». В салон заглянул человек в камуфляжном костюме, спросил «старшего». Марина Игнатьевна вернулась после переговоров с ним и назидательным тоном изложила коммерческое предложение: проехать без очереди, но для этого с автобуса нужно собрать пятьсот баксов.

Сонливость как рукой сняло: требовать доллары с людей, живущих в городе, где закрыты половину предприятий?! Вся ткацкая промышленность?! Наконец, у артистов, едущих на Международный фестиваль?! Защищать честь страны! А не подавятся ли тут они?! Будущая мать Таня Искупаева сказала, что лучше пешком пойдет до Венгрии, чем станет потворствовать крохоборам.

Солнце поднялось, стало близиться к зениту. Жара напала, духота: кондиционер в автобусе не работал, окна не открывались.

Беременную Искупаеву мутило. Муж, сухопарый, всегда очень серьезный, выводил жену на воздух, но долго стоять на солнце она тоже не могла. Тем более, автобус вдруг трогался с места и проезжал довольно много, и женщина в ее обостренной положением взволнованности начинала спешить, судорожно догонять. Теперь все старались помочь ей, поучаствовать, но чем можно было помочь, кроме как, поднести воды, помахать перед ней раскрытым журналом, да сделать, опять же, точечный массаж?

Пить, впрочем, хотелось всем, постоянно, и пустыми пластмассовыми бутылками были забиты все сетки на спинках предыдущих сидений.

Дэвлюсь я на нэбо

И думку гадаю…

Полилась, было, песня, когда миновали украинскую границу. Но не надолго. Туалет в автобусе был наглухо забит, и пока ехали по России – кругом лес, мальчики налево, девочки направо. А здесь - белые хаты чередовались с пышными садами, золотистыми пшеничными полями и арбузными бахчами, а леса-то никак не было! Народ отчаянно тосковал по родной природе. Наконец, заскользила мимо тополиная лесополоса, и по громогласному требованию «галерки», водитель притормозил, свернув к обочине. Только мальчики и девочки нацелились рассыпаться в разные стороны, - разрисованная легковая машина обогнула автобус. Из нее спешно, будто при грозном задержании, выскочили странно, как на детском утреннике, костюмированные милиционеры. Предъявили удостоверения: экологическая милиция. И хотя злостные намерения по порче экологической среды никто исполнить не успел, - штраф театрализованным сотрудникам пришлось отдать! С выпученными, как бы недоуменными глазами хористы продолжили маршрут.

На венгерской границе продержали полдня. И опять чужбина давала о себе знать – Женя Искупаев, заботясь о беременной жене, сделал круг по местным заведениям с упаковкой сухой лапши – в дорогу все запаслись концентратами, которые дома можно было развести кипятком на любом полустанке – забежал в кафе и залил! За границей и пустой кипяток стоил денежку, а ни гривен, ни крон – не было!

- А что, разве нам не положены суточные? – стоял Искупаев с открытой лапшой на ступеньках автобуса.

- А кто их тебе оплатит? – парировала Любимая жена.

Народ возроптал:

- Раньше почему-то платили!

- Когда раньше, при царе Горохе?!

- Мы же от городской администрации едем? – подала голос Рая. - Они что, сами бы поехали вот так, без нужника, без суточных?

- Откуда у администрации деньги? Мы на спонсорские деньги едем: сколько дали, на том и спасибо!

- Спонсора Евгений Борисович нашел! – раздавались голоса защиты.

- Ага, - едко усмехнулась юная Оксана Симоновна, - вот Евгений Борисович на ваши суточные и полетел на самолете, а вы тут парьтесь!

Люди вмиг стихли. Это было немыслимо, это было вторжением в святые святых: без Бобруйского не было бы ничего, что есть и без чего теряют смысл все разговоры - не было бы хора! Но Оксана Симоновна приходилась Евгению Борисовичу падчерицей, которую он воспитывал с малых лет.

- Евгений Борисович полетел самолетом, чтобы прибыть раньше нас и подготовить наш приезд. У него дел выше горла, - отчеканила Любимая жена. - Это мы тут без забот сидим!

Малинина молчала. Разве имели смысл эти разговоры? Они не туристы, они едут не на прогулку. Едут – петь. Едут – представлять родной город. Страну. Их услышат люди, другие народы. Надо думать, сосредотачиваться, беречь от всего постороннего душу: Евгений Борисович не зря, вместо напутствия, поставил вопрос: зачем ты пришел в хор?

- Если бы Суворов своих солдат через Альпы послал, - сосредоточенно, словно нарождающаяся волна, трескуче пробасил теперь уже с переднего сиденья Искупаев. - А сам в карете отправился, с оказией?

- Евгений, - посмотрела на него жена. – Что с тобой? Никогда ничем не возмущаешься, а здесь?!

- Правильно он говорит про Суворова! – заключила неродная дочь руководителя Оксана. – Солдат через горы послал, а сам бы набрал коньяку, девочек!..

- Причем здесь девочки? – простодушно воздела ярко подведенные ресницы Катя Еремина.

- Ага, коньяк тебя не удивил, а девочки зацепили!.. Как скот отправили!.. «Международный фестиваль»!

- Хуже, чем скот! – стеганула по ушам Рая. - Скот без корма не отправят!

.Народ накалялся до революционного гнева:

- Спонсоры, называется! Автобус со свалки нашли, а сами, поди, под нас лимоны отмыли!

- Приедем, надо ставить вопрос перед Бобруйским! – отовсюду рвались возмущенные голоса.– Что мы для него, не люди?!

- Ему слава, премии, его по телевизору! Показали бы, как мы тут…

Посмотри-и, какая мгла-а,

В глубине долин легла-а..

Небесно, словно отвечая Малининой, подала голос Таня Искупаева. Она могла быть примером всем: беременная, поехала, со всеми вместе, потому что хор - это когда вместе. Одно, единое.

Таня Малинина достала из сумки маленький блокнотик, и стала записывать нахлынувшие мысли, нащупывая ответ – зачем ты здесь, в хоре?

Стемнело. Шли третьи сутки пути. Ехали через горы, по серпантину. Водитель жадно хлебал из термоса чай, иногда резко, со злом, жулькал ладонью свое лицо, и упрямо смотрел на дорогу. По затылку, напряженным плечам и неподвижной шее было видно, как он устал.

В скользящем свете, из тьмы, вырывался заросший деревьями склон горы, ухающий в бездну. Хористы молчали, отодвигаясь от стекол автобуса, с расстояния заглядывали вниз. Спать не хотелось: страшно было заснуть. Малинина вновь открыла записную книжку, зачеркивала, писала.

Вихри враждебные веют над нами…

Сдержанно, словно таясь, запел Женя Чибирев.

На бой кровавый, святой и правый…

Также приглушенно, будто готовясь к борьбе, к непримиримой схватке, скапливая силы, подхватил его хор. У Тани обмирало сердце: что-то назревало. Нехорошее. Страшное. Никто не думал о смысле.

Марш, марш вперед, рабочий народ…

За полдень, в пригороде Будапешта, свернули с основной трассы, завиляли по улочке и скоро остановились возле студенческого общежития. Из двери здания выходили благодушные, чопорные, беспечные иностранные собратья по певческому делу, приветливо, радуясь всему вокруг, махали руками. Россияне после трех суток пути, жизни впроголодь и терпеже, спускались затекшими ногами на землю в извечном национальном стыде и ощущении собственного несоответствия. На них смотрели с большим любопытством, как на одичалых существ.

Пока Любимая жена - Марина Игнатьевна - занималась размещением людей, избранные делегаты – Малинина и Шульман – отправились доложить о прибытии Евгению Борисовичу.

Они нашли его на открытой терраске небольшого ресторанчика. Он сидел один за столиком перед бутылкой коньяка и фруктами.

- Ой, братцы, что же вы со мной делаете? - приподнялся руководитель, взяв себя за лоб. - Я жду, вас нет, не сообщаете ничего, не звоните…

- Телефоны не работали, роуминга нет.

- Ну, вот, у них роуминга нет, а я тут волнуйся... – указал он на коньяк, как на лекарство, которое он вынужден принимать.

Евгений Борисович шел рядом, и от близкого его присутствия, от самой мысли, что они могут так вот просто, как свои, идти с самим Бобруйским где-то по загранице, у девчонок все таяло внутри.

- Ой, а у нас столько приключений было, приключений, - улыбалась во весь большой рот с красиво очерченными пухлыми губами пылкая Шульман.

Малинина думала, как сказать ему, как подготовить к тому, что народ недоволен и обозлен.

- Там все голодные, - она едва услышала свой голос.

- Голодные?! – изумился Бобруйский, - вы что, с собой ничего не брали? Здесь рестораны на каждом шагу?

Он свернул в маленький магазинчик, накупил соков в упаковках, орешков. Сгреб все это в пригоршни, так и пошел.

Хористы все еще гужевались стайкой, заполняли анкеты.

- Ой! – подпрыгнула от радости Рая. И степенная Катя воздела руки. И весь хор запрыгал, закружился вокруг Евгения Борисовича, с восторгом, вскриками, разбирали соки и орешки, тут же распаковывали, пили, ели, всем видом показывая, как счастливы они, как вкусно, и как благодарны они ему, бесконечно обожаемому человеку и спасителю.

- А мы чуть со скалы не упали!..

- А на границе нас задержали!..

Наперебой галдели хористы, как дети малые.

- Ну вот, у них там приключения, интересная жизнь. А я здесь один, не знаю, что думать, волнуюсь, переживаю. Хоть бы кто-нибудь вспомнил, как там Евгений Борисович?

- Да мы помнили, помнили!

- Да мы только о вас и говорили, куда мы без вас!..

Малинина молчала в сторонке. Жизнь ей была удивительна.

- Согласно китайской философии, - подошел Женя Базукин, - женское и мужское начало, янь и инь, составляют одно целое. Когда они объединены, рождается особая энергия. Я вот что предлагаю: поселиться нам вместе. Ничего такого не подумай, просто, когда мужчина и женщина рядом спят, происходит взаимодействие, от которого наша внутренняя динамо-машина приходит в движение.

- У меня есть с кем приходить в движение? – улыбнулась Таня.

- Он же далеко?

Базукин был холостяком, и она никогда не замечала, чтобы он за кем-то ухаживал.

- Близко.

Ее словно обожгло, раскололо пополам: поверх голов на нее строго посмотрел Бобруйский. Что с ней, в самом деле, чем она занимается, когда завтра выступление хора?!

Так хотелось победить! А душа обмирала: куда им? Хоры, выступавшие перед ними, просто ошеломляли!

Звонкие, в расшитых узорами костюмах, сине-белые венгры, словно в погоню, срывались в танец, и гудела зурна, и вновь взвивалась песня.

Красно-кровавые, широкополые, гибкие испанцы рассыпали каблуками и кастаньетами зазывные дроби, ускользали движением бедер от ударов невидимых быков, и рассыпали карнавальные ленты голосов, оплетая публику.

Крупные телами немцы водили русский хоровод, «ой, люли, люли», но так, что слышался марш, стройный шаг, наступление полков.

Русские хористы выстраивались классическими рядами. Малининой казалось, они выходят долго, мешают друг другу. В кленках бегала дрожь, горло сохло.

Евгений Борисович, в алой, раздувающейся от стремительного движения рубахе на выпуск рассек пространство и сходу, с крутого разворота, дал импульс: он один, страстным порывом крупных рук, затмил все танцы. Исчезли все страхи, как и не было. «Плечико к плечику, цепное дыхание», - пронеслась в голове заповедь, затверженная с детских лет.

Таня Искупаева вела нежно, будто лаская, убаюкивая своего ребенка, невидимого участника хора. Хор ловил запев ладонями голосов, нес людям.

По аплодисментам было ясно, что это победа. Если, конечно, не засудят: в конкурсе участвовали американцы, а известно как нынче все заранее с пиететом относятся к американцам!

Американцев было человек сто: в основном, пожилые люди, вышедшие для отдохновения и радости, с одинаково белозубыми улыбками на разных по цвету кожи лицах. Запели, как поют на протестантских церковных службах, раскованно, в свое удовольствие, на эстрадный манер. При этом очень подготовлено, хорошо поставленными голосами.

И уж казалось, ничего лучше быть не может, но вышел на сцену грузинский мужской хор. В черкесках, в легких сапогах, мужчины – молодые люди, юноши – встали не так, как обычно становится хор - раздвинутым веером, - а тесно, сгрудившись, плечом к плечу. И запели с лицами, напоминающими горные утесы, и весь хор превратился в горный монолит, твердый, вечный. Запели воины, запели трудолюбивые виноградари, чабаны, охраняющие отары. Гулко, трубно, сильно.

- Удивительно, - шептал рядом Базукин, - политическая Грузия переживает смятение, кажущееся порой безумием, а эта, не телевизионная Грузия из репортажей, она вопреки видимым, облепившим древнюю землю пузырям, жива. Она заново, из камней, из глыб, способных при рачительном земледельце быть необыкновенно плодоносными, прорастает. Царица Тамара, Шота Руставели и Чабуа Амираджиби могли бы спокойно вздохнуть сейчас, поняв, что жили не зря.

В завершении все семь хоров собрались на сцене. Сводный хор исполнял семь песен, а дирижеры менялись, состязаясь в виртуозности, представляли песню своей страны. Каждый начинал с удара камертона, вслушивания и подачи тональности. Уважительно, деликатно. Но как руководители хоров по-разному подавали песни: испанка мучилась, продиралась через какие-то свои страдания, а лицо молодой рослой светловолосой норвежки все заострялось, леденело.

Евгений Борисович вышел на сцену теперь неторопливо, барственно: после выступления хора он имел обыкновение растомить себя коньячком. Дирижер дал свисток, как в футболе, и по сводному хору прошел шелест. Не все поняли, что у русского – такой камертон. Евгений Борисович свистнул настойчивее, определил тональность, под взмах его рук хор вздрогнул сотнями голосов. И русский дирижер тотчас широким раздраженным жестом закруглил звук, громко притопнув по дощатой сцене. Наступила пауза, тишина. Улыбчивые американцы так и замерли с раскрытыми ртами, видно, совершенно не приученные, чтобы на них топали! Дирижер свистнул еще раз, и теперь в согласии с его движением голос сводного хора, словно туман из ложбин, овражков, с далеких полей, стал подниматься, шириться, распространяться, загудел, грянул.

Завершался фестиваль общей песней на английском языке. Задорной, жизнеутверждающей: американский дирижер румянился, как блин, и все шире улыбался. Три сотни голосов звучали поющими континентами, планетой, возносились в счастливом единении. Было чувство наступившего абсолютного счастья и гармонии!

- Ну, наш-то, наш-то русский медведь, как он топнул, я чуть со стыда не умерла!..– с жарким шепотом сходила с помоста Катя Еремина.

- Всех построил!.. – возбужденно отзывались хористы.

Вечером был общий костер. Все ждали подведения итогов, сходясь во мнении, что лучшими были грузины, но первое место отдадут американцем: всем же хочется с ними наладить связи. И говоря так, каждый надеялся, что победителями все-таки станет их хор: себя ведь трудно оценить?

Первыми назвали Грузинов, и так было хорошо: значит, все было по правде! Да и свои они, грузины. Им подарили большую бочку вина: нашли, чем удивить народ виноделов! Грузинские хористы своими руками выкатили бочку на средину, к костру, и пылкими, танцевальными жестами пригласили всех к угощению. Красное вино пенилось в бокалах, люди разных народов чокались друг с другом, выпивали, обнимались, братались.

Объявили, что выступит прибывший на фестиваль в качестве гостя хор из Сербии. Зачем? Люди с бокалами откровенно расходились по сторонам, группкам, просто удалялись: всем хотелось расслабиться.

К огню вышли человек пять. В обычной, повседневной одежде. Запели. Точнее, запела женщина, солистка, средних лет, смуглая, стройная, не перестающая двигаться: не пританцовывать, а двигаться сама по себе, в пространстве. Остальные – подпевали, делая это бережно, как бы приглушая себя в боязни вспугнуть трепещущий голосок, трель, легкую, ранимую, летящую.

Свети Боже, Свети Крепки, Свети Бессметни, помилуй нас.

Звучала молитва. Сербский выговор придавал слову щемящую хрупкость. Таня Малинина впервые понимала, что такое молитва. Она оглянулась в поиске поддержки, взаимопонимания. Но из «своих» увидела за плечом только вытянувший наискосок «лепесток» лица Базукина.

- Маленькая, растерзанная, разделенная Сербия, - проговорил он, - она есмь. Вот оно, ее существо, есмь! И неважно, какой народ, маленький числом или большой: он может быть большой, но его и нет, а может, и маленький – но есть, потому что жив дух его.

Таня с удивлением смотрела на Базукина: он всегда был таким молчаливым!

Бо-ого-оро-одица, Дева,

Спаси-и на-а-ас

Поющая женщина у огня не переставала волноваться, приколдовывать, уводить за собой. Хотелось Спасения, хотелось выложить душу и отдать ее, во Спасение, хотелось подвига, самопожертвования.

- Ты слышишь? - продолжил Базукин, - это не она поет, это народ восстает ее голосом - не голосом, состоянием души, ставшей отзвуком душ пращуров, отцов, братьев и детей с потомками. Они не подчинились туркам, отстаивая веру, и поныне хотят жить, не взирая на мировой каток, жить в согласии с собой. Они есмь!

Таня Малинина снова стояла в Храме, одна, маленькой девочкой. И голос лился: словно бы ее голос:

Рекао си народу силу свою

Люди стали собираться, ставили бокалы на землю, присаживались на корточки. Взрывались овациями, просили, требовали певицу – ее звали Дивна – еще петь! Грузинский дирижер вынес над собой кубок, врученный ему за победу на фестивале, и протянул сербке. Она показала руками, мол, нет, не могу принять, но мужчина встал на колено, и его хор бил в ладоши вокруг. И американцы приблизились, хлопали, и немцы, и норвежцы.

Жалко, сербов не слышал Евгений Борисович: он отправился по делам, взяв с собой Таню Шульман, как переводчицу.

- Мы так никогда не споем, - стояла рядом Таня Искупаева.

- Чтобы так петь, надо так жить, - ответил Базукин.

Перед сном Малинина достала записную книжку и внесла еще один ответ на вопрос Евгения Борисовича: хорошо, она была одна в комнате: Таня Шульман так и сопровождала всю ночь Бобруйского по встречам с общественностью.

И во сне Татьяне приходил голос Дивны, и по дороге в автобусе: пение сербки то порхало в груди ее, то под темечком, то возносилось - и вместе с ним она – под небеса.

- Танюх, - тишком подсела жена предпринимателя Катя Еремина, заговорила вполголоса. – Я что тебя хочу спросить?

Малинина счастливо посмотрела на белокурую миловидную женщину.

-Ты что, говорят, живешь с Бобруйским?

Таня с изумлением молчала. Она понимала, о чем ее спрашивают, и не хотела понимать.

- Вот я и думаю, зачем он тебе нужен? Ты же молодая? Да у него ж там во, - отмерила Катя большим пальцем ноготок.

Крышка, большая, чугунная прихлопнула наполнявшее душу пение, вместе с ним и саму Таню. Вопрос, против воли, нежеланный, тупо утыкался в крышку: откуда она знает про «во»? Откуда знает?

На границе забрали сменного водителя, прежний, пожилой, уставший до черноты от дороги, ушел на заднее сиденье, и больше его не видели.

В приближении русской границы народ распаковывал коробки с вином, зазвучали весело голоса, посыпались шутки, и вновь полилась песнь. Так, что с полным чувством, с всеохватной любовью въехали в отчие пределы, с редчайшим пронзительным пониманием наполняя смыслом слова: «Россия, Россия, Россия, родина моя!..»

3.Пряник

Хористы еще полнились энергией поездки, были возбуждены, встретили руководителя овациями, спели об атамане, с которым любо жить, подарили сувенир, купленный в складчину на Украине: бутыль горилки. На этикетке был известный портрет могучего Тараса Бульбы с «люлькой» в руке, только вместо усатого лица казака Тараса было вмонтировано бородатое лицо Евгения Борисовича, который тоже иногда курил трубку.

- Мы откроем ее, когда станем победителями фестиваля! – поставил Бобруйский мутноватое зелье на рояль.

Он не улыбнулся шутке, смотрел серьезно и даже нахмуренно. Хор примолк, подтянулся, выстроился. Марина Игнатьевна – Любимая жена – раздала ноты и слова новой песни.

Я сам дознаюсь, доищусь.

До всех своих просчётов.

Я их припомню наизусть –

Не по готовым нотам.

Мне проку нет - я сам большой

В смешной самозащите.

Не стойте только над душой.

Над ухом не дышите...

Начал хор. Дирижер замер с воздетыми руками, будто в страдании закрыв глаза. Резко вскинул веки, прошелся взглядом по хористам.

- Почему вы не поете? – посмотрел он на Искупаева.

Бас молчал.

- Таня в больнице, на сохранении, - поставленным голосом произнесла Марина Игнатьевна.

- Не понял? - прижал пальцы к груди Бобруйский. - Я в браке двадцать лет, и Бог нам не посылает детей! Вы говорите, чтобы я завидовал?

Хор был нем.

- Мы здесь не хахоньками занимаемся, не шуточками, - показал руководитель на бутыль, - не игрушками! Если это не понятно, сиди дома. А пришел сюда, оставь свои проблемы на улице. Ваша жена это понимает. Начали!

Снова подал тональность. И опять остановился. На этот раз, опустив руки.

- Не слышу вас? – уперся он взглядом в Искупаева.

- Как можно дышать над ухом?

- Вы о чем?

- Это мужчина дышит над ухом женщине.

- Вам не нравится песня? Для вас не авторитет Александр Твардовский?

Искупаев молчал. Было слышно, как он дышит.

- Вы тоже считаете, - обратился дирижер ко всему хору, - что у меня нет вкуса, и я предлагаю вам плохой репертуар?

Хор стоял изваянием.

- Если вы со своим танковым училищем, - Евгений Борисович смотрел строго на Искупаева, - полагаете, что понимаете в хоровом искусстве больше, чем я, окончивший Нижегородскую консерваторию, становитесь на мое место! Пожалуйста, прошу!

Бобруйский сделал шаг в сторону. Искупаев не тронулся из второй шеренги.

- Я уже в студенческие годы был лауреатом! Я стажировался в Баварии и меня приглашали остаться дирижером Баварского хора! Но я вернулся к вам! Потому что хочу, чтобы хор «Облонских-Центра» пел лучше всех, чтобы все вы пели, как Поворотти!

Хор вытянулся струнками, порозовел лицами. Малинина понимала руководителя: внутри ее запела Дивна!

- В Баварии пиводелы хорошие, - прозвучал надтреснутый, нутряной голос Искупаева.

Бобруйский топнул сильнее, чем на помосте в Венгрии. В ушах искрой застрял звон от набойки на каблуке.

- Где пиводелы хорошие, там и поют хорошо, - сказал неожиданно ровно Евгений Борисович. - Порадуй своим решением жену. Прощай.

Он сделал жест рукой: жест дирижера, привыкшего к неукоснительному повиновению.

Женя Искупаев, высокий, узлистый, со щеками, ушедшими под скулы, решительно вышел из оранжереи.

- А вот теперь, я думаю, пора поговорить: что для каждого из нас хор? – посмотрел с прищуром Евгений Борисович, скорбно улыбнувшись.

Люди молчали.

- «Хор – это содружество солистов», - бойко выпалил Женя Чибирев известное изречение.

- Хор – это лучший наркотик, - серьезно произнес Женя Базукин.

- Лучший наркотик? – оценил Бобруйский. – Интересно.

- То-то я чувствую, что подсела, - засмеялась Рая. И тотчас вздохнула: - А что у меня есть, кроме хора?

-Я без хора себя не представляю, – прижала руки к груди Катя Еремина.

-Я вечно при военном городке, муж служил. И я на службе: при хоре, - подтянулась Любимая жена.

- На службе, - с глубоким пониманием кивнул Евгений Борисович. - На службе у великой Триады: Добро, Истина, Красота.

- Хор - это смысл жизни! – вытянулась по струнке Таня Шульман.

«Смысл», «смысл», - подхватили все хористы, - «только не какой-нибудь хор, а камерный», «да и не просто «камерный», а «наш»…

Малинина, наверное, не стала бы говорить, если бы Евгений Борисович ни посмотрел на нее. Она спросила разрешения взять свою сумочку, от волнения, охватывающего иногда ее всецело, хоботок замка никак не подавался. Женя Базукин взялся помогать ей, другие хористы давали советы. Рая привычным движением легко расстегнула молнию. Таня, в прострации, достала записную книжку, открыла и, слыша себя, будто другого человека, начала читать.

«Хор – это живой музыкальный инструмент с самыми чуткими клавишами и нежнейшими струнами, отзывающимися на малейшее движение дирижера радугой одухотворенных звуков».

Она чуть успокоилась: была тишина, ее слушали.

«Хор – это подводная жизнь. Человек опускается туда, где водоросли, иной цвет и течение, и вдруг у него вырастают жабры, и он уже не может долго находиться на воздухе, без воды, без подводного существования».

Ее голос вернулся к ней, и теперь она говорила из себя, свободно:

«Хор – это прообраз иной жизни, где все становятся единым и бестелесным. Но слышимым, ощутимым, летящим и счастливым существом».

На миг пережила страх, растерянность, боясь смеха в ответ. Но все молчали.

- У нас была традиция, - размеренно заговорил руководитель. – Тому, кто более всего проявил себя в жизни хора дарить пряник.

На этих словах «любимая жена» достала из целлофанового пакета большую квадратную коробку.

- Может быть, - продолжал Евгений Борисович, - его сегодня заслужил каждый из вас, но, я думаю, что все со мной согласятся, если на этот раз мы подарим пряник…

Бобруйский сделал паузу, повел взглядом по хористам, образуя волну. Подарить, конечно, следовало Тане Искупаевой, проехавшей беременной тысячи километров, отнести в больницу, и преподнести.

- Татьяне Малининой.

Было мгновение полного недоумения! Катя Еремина развернулась к ней в остолбенении, округлив глаза.

Коробка с пряником перешла в руки Малининой. Взрыв оваций, поздравления, будто она, действительно, получила великий приз.

Евгений Борисович назвал ее девичьей фамилией, и Таня почувствовала себя школьницей, в белом переднике, белой кофточке, с тугой косой, и обязательной почетной грамотой на всех праздниках в руках.

Женя Бозукин с почтением кивал издалека, пожимая собственные руки.

Первым мыслью Татьяны было разрезать пряник, и поделиться со всеми. Но ей вспомнилось, как мама на Пасху приносит из церкви освященный кулич, режет его на дольки. И все едят: сама мама, дочка Саша, облизнув пальчики, вся измазавшись, да и Женя, муж, если он бывает дома. А пряник, преподнесенный ей в награду после фестиваля самим Бобруйским, – он тоже, как кулич!

Продолжили репетицию. Песня прозвучала с листа, без остановки.

- Скажу вам по секрету, - благодушно заулыбался дирижер, - только хор «Облонских-центра» имеет сегодня право петь в Московском концертном зале имени Чайковского!

Марина Игнатьевна попросила Малинину задержаться. Евгений Борисович ждал ее в своем кабинете, предложил сесть напротив. Справа и слева устроились Марина Игнатьевна и Женя Базукин.

- У тебя ведь маленький ребенок? – заботливо заговорил руководитель.

- Да.

- Ты пока в декретном отпуске?

- Я учусь в аспирантуре. Пишу диссертацию.

- Хорошо. А потом куда?

- Мне сейчас предлагают в Центр-банк. Мой научный руководитель - там главный бухгалтер.

- Хор оставишь?

- Почему это?!

- У нас концерты, поездки. Евгений Николаевич, - обратился он к Базукину, - вы работали в фирме?

- Практически не совместишь, - постучал Базукин ребром ладони по столу, та жизнь обозначена «от» и «до».

- А дочку куда?- склонила голову Марина Игнатьевна, - она же у тебя постоянно болеет?

Татьяна молчала.

- Какой смысл в банке? – озадачил еще больше Базукин.

Она пожала плечами: действительно, какой?

- А в хоре? – улыбнулся Евгений Борисович.

- В хоре, понятно, - просветлела Малинина.

- Мы можем создать для тебя тепличные условия. Зарплата небольшая, но свободный режим работы. Место кассира.

- В РГКУ?

- И ребенок накормлен, и ты при хоре, - благородно повела подбородком Марина Игнатьевна.

- А Искупаева?

- Ну, что поделать. Потребуется – мы ее не оставим.

Согласна ли? Да ничего лучшего придумать было нельзя! Базукин провожал ее, и всю дорогу они с редким, счастливым взаимопониманием, то, перебивая друг друга, то, подхватывая, говорили о смысле, которого нет ни в бухгалтерии, ни в каком другом деле – ведь участники хора занимаются разными профессиями, и смысла не обрели, а в хоре он – есть! Вечно молчаливая Малинина была, на удивление, многоречивой.

В выходной пряник освободили от герметической упаковки и разрезали небольшими дольками. Сашин кусочек Таня держала в руках, дочь словно понимала, что это не просто сладость, а награда, дар, откусывала осторожно и смотрела на мать с благодарностью. Пушистые волосенки раздувались по вискам. Попробовали понемножку, и положили пряник в холодильник. Растянуть благодать.

4. Смысл

Юная женщина с большими глубокими мечтательными глазами сидела в замкнутом, крошечном пространстве без окон, с единственным выходом в свет, дверью, находящейся напротив оранжереи, где обычно проводились занятия хора, и откуда уходил коридор в кабинет руководителя. Там, за стенами ее бывшие сокурсники делали карьеру, ходили на дискотеки, в бассейн, на каток, влюблялись, веселились – вращались в вареве большой бессмысленной жизни. Там где-то мотался по России Валя, изредка заглядывая к ней и вырывая в большой мир. Где-то, как ей виделось, практически не отрываясь, перед светящимся окошечком компьютера сидел Женя, считавшийся мужем и существовавший в забавном мире игр и неосязаемого виртуального общения.

Здесь же, рядом с ее клетью, в постоянно ощутимой близости, реально заполнял жизнь только один человек, единственный здесь мужчина, руководитель хора, дирижер, директор, мера всему. Он проводил репетиции, устраивал выставки и обсуждения, встречался с деловыми людьми, несказанно почитаемый всеми окружающими.

- Я тебе доверяю, - вызвал руководитель ее в кабинет.

Напротив него сидел Банников, богатый человек, благодаря которому хор ездил на многие фестивали. На столе стояла откупоренная бутылка коньяка.

- Вот тебе деньги, сходи в магазин, купи что-нибудь для закуски. По своему усмотрению. Ну и вам для чаю что-нибудь купи.

Он мог послать Марину Игнатьевну, мог кого угодно, но он доверял ей. Конечно, это был всего лишь поход в магазин, на правах посыльного, но ведь это – ради хора. И Евгений Борисович принимал спонсора – ради хора.

Она исполнила миссию, будто задание государственной важности. Старательно разложила продукты, порезала хлеб и колбасу. Руководитель своим низким, хрипловатым голосом продолжал беседу с предпринимателем, из которой она поняла, что вот так, в нехитром застолье, решаются серьезные вопросы: намечалась организация праздника для всего города!

Концерты были на носу, а в хоре не оставалось первого сопрано: этих голосов всегда не хватает. Таня Искупаева – лежала на сохранении. Таня Шульман выходила замуж, уезжала жить заграницу. Всю последнюю репетицию она проплакала, и Евгений Борисович утешал, поглаживая по голове, хотя, казалось бы, должен был гневаться и ругаться.

Следующим днем Марина Игнатьевна вызвонила Елену Уланову из театра оперетты, профессиональную артистку, которая некогда начинала с хора «Облонских-Центра». Елена, с фигуркой девочки, как многие первые сопрано, скоро была в кабинете Бобруйского. Евгений Борисович заглянул к Малининой, спросил чистые стаканчики: карман пиджака у него отвисал, и явно читались под полой рельефы бутылки. Вместе с Леной они направились в пустой учебный класс. Донеслись щелчки внутреннего замка.

Зачем руководитель с гостьей заперлись в аудитории, было неясно? Таня прежде слышала разговоры об амурных связях Евгения Борисовича, но никогда не придавала им значения. Не это было ей важно в хоре! Бесило, когда свекровь, со злом, с подковыркою заводила речь, мол, о вашем хоре такие слухи, уши вянут. Что она могла понимать?! Если бы она хоть раз видела, как светлеют лица людей на их концертах, особенно в храмах: они несли настоящую духовную музыку!

Время шло, догадка, которая не давала покоя, казалась невероятной: был рабочий день, в соседней, большой аудитории проходили занятия. Она медленно, на ходульных ногах, миновала оранжерею, сдерживая дыхание, будто там, в другой комнате, ее могли услышать, приставила ухо к щели между дверью и косяком. Тишина. Долгая, странная, словно в малой аудитории и нет никого. А может, она не заметила, как директор и певица давно ушли? – мелькнула надежда. Голос – прозвучал тягучий, будто размазанный женский голос. И мужской ответил – также медленный, приглушенный. И опять – тишь.

Марина Игнатьевна смотрела на нее из коридора. Немо развернулась и скрылась в приемной. Таня, как школьница, пошла за секретарем директора, встала в дверях. Обе долго молчали, глядя друг на друга в упор.

- У тебя есть любовник? - подняла брови «любимая жена».

Татьяна смотрела, не понимая.

- Ну что ты глаза пучишь, как сама невинность? Москвич твой? Все всё знают!

- Ну, это не любовник, это… я даже не знаю, как сказать.

- Любовник. Евгений Борисович такой же живой человек!

Таня ушла к себе, в замкнутый отсек. Через минуту, другую Марина Игнатьевна вошла в комнатку кассира, села напротив:

- Я жила в военном городке, - задушевно заговорила она. - Муж был командиром части. Я никогда не любила его, и не знаю, любил ли он меня. Он всегда был занят службой: исполнительный, ответственный человек, который бы никогда не поднялся выше капитана, если бы я, по своей собственной инициативе, не расплачивалась за его звездочки. Я ему изменяла со старшими по званию, изменяла почти со всеми его ближайшими подчиненными. С молодыми адъютантами, с солдатиками-водителями…

Татьяна слушала заворожено. Если бы этот рассказ исходил не от самой Марины Игнатьевны, она бы никогда в него не поверила: настолько праведной казалась «любимая жена»!

- Я не считала и не считаю себя виновной, - словно прорастала в ней другая женщина, с текучей улыбкой, с игривым движением плеча, - потому что если я спала с ним, и получала от этого мало удовольствия, спала из-за него с другими, то могла переспать и с теми, кто мне хоть немножко нравился. Он никогда ничего не знал и не догадывался. У меня была безупречная репутация. Так живут все. И ты живешь так.

- Я бы не хотела жить так, - насупилась Таня.

- И я бы не хотела! Хо-о! Как я хотела бы выйти замуж за того, которого любила! Он был намного старше меня, убедил, и все вокруг убедили, что мы не пара по возрасту. Если бы вернуть то время, я пошла за ним, не отвязалась!.. Как мне с ним было хорошо! Но… - развела руками женщина. – За себя отвечать непросто, а руководить коллективом!.. Евгений Борисович, тот редкий человек, который умеет принимать решения. Нам нужно было первое сопрано – проблема решена, - жестом полководца она указала в сторону дальней аудитории.

- Таким способом, что ли?

- А чем этот плох? – прижала со смехом к груди ладони Марина Игнатьевна.

Малинина тоже неожиданно заулыбалась. И несмело поинтересовалась:

- А почему вас называют «любимой женой»?

- Это из фильма. У солдата Сухова Гюльчетай была, а я вот у Евгения Борисовича.

- А вы с ним…были?

- С Евгением Борисовичем?! – вновь воздела брови Марина Игнатьевна и повела подбородком, отсекая пространство. - Да как можно?! У нас совершенно иные взаимоотношения. Он же мой руководитель!

Через наглухо закрытую дверь перегородку было все равно слышно, как по гулкой оранжерее радостно отбили дробь каблучки. И сухой шваброй зашаркали шаги руководителя – стремительный на сцене, в обычной жизни он приволакивал пятки. Завернул в учебную часть, где никого не было. Зажурчала струя воды из-под крана. Неужели сам моет посуду? - удивилась Татьяна.

Финансовая отчетность филиала РГКУ оказалась запущенной: бухгалтерией, по совместительству с секретарской работой, занималась «любимая жена», которая не имела специального образования. Татьяне пришлось расширить свои должностные обязанности кассира: систематизировать документы, ввести новую компьютерную программу, благо, хоть в этом муж мог помочь.

В замкнутое кубическое пространство кассира иногда просачивались студенты: заходили платить за обучение, немногочисленные – бюджетники, - наоборот, получать стипендию. Попасть в «бюджетники» стремились все: директора в экзаменационную пору просто осаждали знакомые, которых было полгорода, прочие расторопные люди - даже Татьяне предлагали пухленький конвертик. Но Москва давала всего два места на курс. Евгений Борисович, при отборе, любил повторять: «Наглые – прорвутся сами. Умным и талантливым – надо помогать».

Так в хор пришла семнадцатилетняя Маша Петрова. Она подавала документы для поступления в университет, вдруг в каморку заглянул сам Евгений Борисович.

- Девушка окончила музыкальную школу, - порекомендовала Малинина, успев ознакомиться с резюме.- Хоровое отделение. С отличием.

Директор заинтересовался, тотчас провел к роялю, подыграл, послушал. И без всяких протекций или «мзды» принял Машу на бюджетной основе. В хоре Маша пробовалась солисткой: голос у нее был не по возрасту сильный, и в характере чувствовалась решительность, смелость, которая города берет. Неожиданно она стала пропускать репетиции: выяснилось, что вечерами Маша подрабатывает в ресторане. И опять руководитель пошел навстречу: предложил должность в учебной части. Маша Петрова заняла стол в соседней комнате, напротив Оксаны Симоновны, которую отчим держал на службе по заботливости своего характера: у нее был маленький ребенок. Как, впрочем, поэтому он и Татьяну пригрел.

Евгений Борисович мог не бывать на рабочем месте, занимаясь иными делами. А то и вовсе исчезал, отправляясь в командировку, куда-нибудь в саму Италию, обитель музыки и пения. В его отсутствие здесь все оставалось местом обитания этого незаурядного, уважаемого человека. Таня шла вдоль коридора, будто заново рассматривая фотографии на стене. На большом портрете Евгений Бобруйский был запечатлен в момент творческого порыва: он дирижирует, вдохновенно полузакрыты глаза на крупном мясистом мужском лице с широким у основания и тонким, по-мальчишески вздернутым кончиком носа, небрежно спадающие на высокий лоб вихры волос. И крупные белые руки, словно парящие в воздухе!

А вот – в окружении музыкантов известного фольклорного ансамбля «Гамаюн»! Историю руководителя этого ансамбля Андрея Краснова пересказывали в хоре все десятки раз:

Он был: гуляка, вихрь, талант! Тринадцать лет жил без паспорта?! Ему паспорт был не нужен, везде его ждали, везде был накрыт стол, заслана постель! Пил, правда – даже запивался. Вдруг откуда-то с края земли, из Хабаровска объявилась девчонка, которая еще в детстве услышала песни Андрея Краснова: окончила школу, и на поиски. Нашла битого жизнью мужика, уже никому не нужного и жалкого. Пошла за ним, каков он был, сначала и выпивала заодно, и жила, как он: неведомо, где проснуться. А потом давай в церковь ходить, посты соблюдать, исповедаться, и его за собой. Андрея Краснова поставили регентом, хор «Гамаюн» запел и церковные, и мирские песни – фольклорные. А потом он взял в репертуар песню Высоцкого, которую, казалось, можно только охриплым голосом петь. И хор ее исполнил в характере древнерусского распева – ни на кого непохожая музыка! Теперь об ансамбле «Гамаюн» Бобруйский говорил, что в мире музыке – это непререкаемый авторитет.

Вот если бы самому Евгению Борисовичу такую девушку!..

На следующем снимке Бобруйский стоял по-дружески в обнимку с князем Облонским! Дальше - очень оригинальная, по замыслу, афиша: на лике образа Богоматери с Младенцем, венцом на ее темечке, шла мелкая надпись «хор», а новорожденный Иисус, как бы выстреливая аккордом, нес громадные буквы, - «БОБРУЙСКОГО». И свечи горели по окоему, полукругом, будто участники хора.

Малинина внимательно рассматривала снимки, как сзади, из-за спины раздался сухой, надтреснутый бас:

- Хор – это лучший наркотик!

В изголовье коридора, согнувшись набок, пьяно покачивался Женя Искупаев.

- Ты зачем такой явился? – заслонила вход приемной Марина Игнатьевна.

- Проведите, проведите меня к нему, я хочу видеть этого человека! – продекламировал Искупаев, указывая на кабинет Бобруйского.

- Проспись, потом приходи, - стойко охраняла отсутствующего руководителя «любимая жена».

- Мне поговорить с ним надо, - уже иначе, серьезно, требовательно заговорил Искупаев. – В глаза ему взглянуть надо, вопрос задать, один вопросец?!

Бас Женя заглядывал через плечо, и повышал тон, чтобы его было слышно в кабинете.

- Евгения Борисовича нет, - смилостивилась Марина Игнатьевна. – Он в деловой поездке, за рубежом.

- Ох, они у нас за рубежом, они у нас по заграницам, - паясничал бывший хорист. – Это ж надо, с таким свинячьим рылом, - шагнул он к ближайшей фотографии, на которой дирижер был запечатлен в момент вдохновения, - и таять медузой! Неужели вы все не видите, что это смешно?!

Маша Петрова вышла на его голос. Встала рядом с Малининой. Настырный гость был теперь посредине, между ними и Мариной Игнатьевной, которая, отклонив голову, поглядывала, как бы советуясь, или требуя от них принятия решений.

- Непревзойденный шедевр! - развел руки Искупаев перед афишей хора. – Вот если я на вашей фотографии, на лбу, - обращался он ко всем женщинам, - напишу: «Искупаев» - вам понравиться? А здесь Богоматерь! С Младенцем! Почему на младенце написано «Бобруйский»?! Вы только подумайте! Вы что тут все, с вашим наркотиком, ослепли совсем?! Перепели, так сказать. Буква «б»-то зачем на младенце?..

Искупаев вдруг часто заморгал глазами, захлюпал, пошатнулся и с криком: Не стойте над душой. Над ухом не дышите!», - удерживая равновесие, чуть не выбив ногой дверь, убежал прочь.

Марина Игнатьевна окинула взглядом молодых сотрудниц и, будто ничего не случилось, а так, прошелестело что-то, скрылась в своих покоях.

Таня Малинина тоже, наконец, вошла в свой кабинет, положила сумку, сняла плащ, присела. Тревога на душе осталась, и через минуту вышла в коридор: внимательно посмотрела на афишу.

Возвращался Евгений Борисович, наполненный новым, свежим дыханием, иной далекой прекрасной жизнью. И все вокруг словно расцветало, наполнялось звуками, шумом, движением. Он вдохновенно репетировал, жил, все его существо удивительно ширилось, разрасталось в восприятии окружающих людей, заполняя потребности их внутреннего мира.

- Не знаю, говорить Евгению Борисовичу, или нет? – интриговала вопросом, снимая пальто перед репетицией, Катя Еремина.

- О чем? – была начеку Любимая жена.

- Да про Искупаевых. Искуп ко мне вчера среди ночи прибежала, в халатике одном. Представляете, муж ее, беременную, на улицу выгнал.

- Да она уж вот-вот должна родить?!

- Последние дни дохаживает!

- Холодно, на улице-то уже?

- Да мороз! Прибежала, вся дрожит!

- Вот, девочки, - посмотрела Марина Игнатьевна на Таню и Машу, - мы его пожалели, а надо было милицию вызвать. Сдали бы, и сидел сейчас! Он приходил сюда, нас громил! – пояснила уже всем Любимая жена. – Окончательный подлец!

- Да ладно вам, - вздохнула Рая Пулькова, - что вы, не понимаете, что ли, чего он бесится? Тише воды парень был…

Женщины смолкли. Внезапно, до полной тишины, открыв рты только на репетиции, по взмаху дирижера.

В перерывах руководитель уходил к себе в кабинет, возвращался еще более вальяжный, раскованный, и казалось, уже никого не видел, кроме новой солистки, занимался только ей. Потом и вовсе кивком позвал за собой юную Машу, и вернулась они вместе, одним порывистым движением. Все улыбались, всем почему-то было радостно.

На какие призы и победы в конкурсах они могут рассчитывать? Какая уж тут Дивна?! - обрывалось сердце Татьяны.

В хоре было много новых людей, но даже и давние участники, кажется, забыли, какими они были прежде. И каким был дирижер. Тогда, в ее раннем детстве, в Божьем Храме: тот хор звучал в ее ушах, не давая покоя.

В мусорном ведре под раковиной лежали две пустые бутылки: Марина Игнатьевна почему-то имела обыкновение выносить опорожненную посуду сюда, в учебную часть.

- Из Италии прилетел, так нажрался, - кивнула Оксана Симоновна: в дни занятий хора она приходила на работу, - на унитазе заснул. Мы с мамой до полночи в туалет попасть не могли.

Падчерица руководителя ушла, а новая сотрудница Маша Петрова оставалась на месте. Просто сидела, ничего не делая.

- Ты чего домой не идешь? – собралась, было, на выход Татьяна.

- А мне Евгений Борисович назначил индивидуальную репетицию.

- Сейчас, что ли?

- Ну да, а когда?

- Ну, тогда я тоже останусь. Мне отчет готовить надо.

Дверь она не закрыла: так, чтобы путь в учебную часть был под контролем.

Евгений Борисович, крепко счастливый, приостановился у входа в ее каморку.

- Какой тут у тебя порядок, - похвалил он, разглядывая пронумерованные по темам и расставленные ровно папки с документами. - Назначу-ка я тебя главным бухгалтером!

- Я объявляю вам непримиримую войну, - медленно проговорила Таня.

- Что? – еще улыбался руководитель.

- Вы губите хор. Вы губите себя. Я объявляю вам войну.

Евгений Борисович продолжительно, искоса посмотрел на своего кассира.

- Ну-ну, - косо усмехнулся он.

Развернулся и вышел, забыв оповестить об отмене индивидуальной репетиции новую солистку.

Таня уходила победительницей. В школе к ней прикрепляли законченных двоечников: она сама являлась домой к «неуправляемым» мальчишкам, усаживала их с собой рядом, занималась, спрашивала, и те, к удивлению учителей и родителей, не только становились «успевающими», но и выходили в твердые «хорошисты».

- Евгений Борисович такой человек!.. – закатывала глаза рядом Маша.

- Если бы ты знала, какой он был раньше! А каким хор был!..

- Это когда? При солистке этой, которая от Бобруйского беременна?

- Какая беременна?

- Ну, как ее? У которой муж пьяный приходил?

- Кто тебе такое сказал?! – остановилась Таня.

- Ну, говорили, - пожала плечами Маша.

- Знаешь, сколько про всех говорят?! Если всех слушать!

- А почему тогда он такой приходил?

Шли молча. Гудели машины на дороге. Слышны были шаги. Телефон в кармане затеребил подол. Валя! Как всегда: будто его только что выпустили из клетки. Он прилетел с Урала, и готов был тотчас, среди ночи, приехать: «Если, конечно, кто-то меня еще ждет?». «Приезжай», - ровно выдохнула она, а внутри, расходящимися на весь свет волнами пронеслось бесчисленно: «Приезжай! Приезжай! Приезжай! Приезжай!».

Он парил ее в русской бане, мягко пробегаясь березовым веником по телу, сгущая влажный горячий воздух. Она лежала ничком, закрыв голову руками, и такая нега растекалась, такая легкость.

Вместе они прыгнули в маленький бассейн с ледяной обжигающей водой, шли под теплый душ, он натирал ее до пят, смывал пенное мыло, целовал, ласкал, оборачивал сухой, накрахмаленной хрустящей простыней, растирал.

- Зачем мы так все живем? Зачем? Ты там? Я здесь? Неправильно же это.

Прижималась она к нему щекой, всем телом, сплетая, сжимая с силой пальцы его руки.

- Почему мы не можем жить вместе?

- У тебя есть ребенок. У него есть отец.

- Какой отец? Ты моего ребенка чаще видишь!

- Отцом я ему все равно не стану. И Веронику я оставить не могу. Она – одинокий человек! К тому же – годы. Ну, сейчас я пока еще такой, - расправил он плечи, - а дальше? Да у нас все хорошо, все отлично: мы захватываем две жизни! Вот начнем с тобой жить, что, думаешь, вот так в сауну будем ходить?

- А почему нет?

- Да потому. Праздника не будет, - повторял он уже знакомое, - будет повседневность.

Ребенком она вставала на заре, чтобы успеть, перед уходом в детский садик, поднять после сна, принарядить, усадить и накормить с ложечки все свои двадцать восемь кукол. Она была мама, матерь, матка, и что же такое любовь, если от нее никогда не родятся дети?

- Хочу от тебя ребенка, - приподнялась на локте и внимательно посмотрела в мужские глаза Малинка.

Он вздохнул в ответ. Чмокнул и заулыбался. Из замкнутого пространства сауны, получалось, каждый мог выйти только по своей, раздельной дороге.

Самым мучительным после расставания с Иваном была не тоска даже, не охватывающая пустота и чувство ненужности, а разгорающееся вместе со всем этим желание. Он пробуждал, раззадоривал его, уже притихшее, едва тлеющее, и оставлял так, будто с вертелом, омутом внутри, крутящимся, утягивающим все ее существо. Жаждущий зуд пробирался в виски, в кончики пальцев, и она вдруг начинала набирать телефон мужа, все никак не способного на пути к жене миновать дом мамы. Женя, после двух, трех пустых обещаний, приезжал. И она старалась угодить ему, накормить, стелила свежую постель. Ждала, пока муж ни наиграется в компьютер, даже сама подсовывала ему «эротику», и там, у монитора, он мужал, возбуждался, а стоило развернуться к ней, живой женщине, - и ей хотелось плакать, рыдать, ощущая его отдаленность и уныние. Она брала на себя активную роль, и ныряла под одеяло, и делала так, как в виденных кадрах. Она была женщиной–мужчиной, а он – мужчиной–женщиной. И это могло бы нравиться, за неимением иного, если бы муж снова не терялся на недели в паутине маминой опеки.

Таня скачала на рабочий компьютер с его дисков, - которые появлялись, исчезали, менялись, - некоторые фильмы. И теперь сама, как он, в одиночестве и тишине просматривала пикантные картинки. Студент и преподавательница занимались сексом на учебном столе в студенческой аудитории. Она смотрела на монитор, улавливая чутким слухом отдаленный голос Бобруйского. Женские восторженные междометия: почему-то с ним женщины всегда разговаривали в приподнятых тонах. Воображение дорисовало свои картины: «гибнет хор»! – волевым движением кассир переключилась в отчетную систему.

Вода опять, со странным плесканием, пошла из-под крана в учебной части. Таня бездыханно приоткрыла дверь: Оксана Симоновна мыла чашечки с ложечками.

- Фотки Настины хочешь посмотреть? - обернулась она.

Падчерица руководителя показывала фотографии своей маленькой дочки. Таня заприметила снимок, на котором девочку держал на руках Евгений Борисович. Склонив голову, он с удивительным теплом и нежностью смотрел на ребенка!

- А почему у них с твоей мамой своих детей не было? Они же молодыми женились? – полюбопытствовала Татьяна.

- Не знаю. Мама очень хотела. Да какие от него дети могут быть? – щелкнула она себя по горлу.

Татьяна еще раз, внимательнее посмотрела снимок: «если он так нежен с внучкой, по крови не родной, как же он любил бы свою дочь?».

- Что ты мне это кладешь на стол, - вошел сам Евгений Борисович с висящими веером документами в руке. – Ты же знаешь, я все равно не понимаю, где подписывать?

Он склонился рядом, чуть касаясь бедром ее плеча, тяжело дышал, будто в желании, пах коньячным перегаром, духами. Малинина перелистывала бумаги, указывала пальцем место подписи, мысленно сбрасывая с него эту внешнюю оболочку, и с материнской жалостью видя таким, каким он некогда ей представился, и каким снова должен стать. С малых лет она ставила цель, и добивалась ее. Самых отъявленных хулиганов выводила в примерные школьники.

- Надо оттиск с моей подписи сделать, и сама будешь проштамповывать, чтобы я глупостями не занимался!

Бобруйский с раздражением отбросил ручку и тоже стал рассматривать фотографии. С умилением остановился на той, где с девочкой был он. Смотрел с той же улыбкой, как на фотографии. Такой благообразный, человечный, любящий.

Его детородный сеятель под крупно нависающим животом, зримо складываясь на левый бочок, был на уровне Таниных глаз. Она вжимала голову в плечи, опускала взгляд, будто была занята исключительно документами, и кружились каруселью буквы, предательски сбивалось дыхание, и струйки неги опять разверзали воронку, и что же это такое? Сеятель, покоившийся бочком, мог дать ребенка, рожденного от мужчины, который центровал на себе все вокруг: смысл, смысл, смысл для него, а значит, и для всех!

5. Под прозрачном куполом

Пение в Храме всегда словно поднимало в душе регистр: они стояли под куполом, в окружении икон, перед слушателями.

По мановению рук дирижера из множества хористов высекался единый звук, и она переставала быть собой, слыша и не слыша себя в общем голосе, гласе, и видя только его, в эти мгновения внимательного, чуткого, слышащего среди всех и ее, перетекающего в нее душой. Она была одна перед ним, нагая, почти бестелесная, в бесконечном пространстве, где из немоты чарующих движений единственно, как реальность, существующего человека, лилась музыка.

Концерт Евгений Борисович посвятил памяти покойной матери: каждый год он отмечал ее день рождение. После выступления развернулся к людям, сказал поминальное слово, назвав свою маму путеводной звездой, ведущий его по жизни. У женщин навернулись слезы: кто из них не хотел бы иметь такого любящего сына?

Хористы цепочкой тянулись от Собора, по высокому мысу, к обрывистому берегу. Евгений Борисович и Татьяна шли, отстав от других: после того, как она ему объявила войну, он стал выделять ее из общего числа.

- Помню, как в детстве, моя мама сказала, что хоры должны петь в хрустальном замке, который стоит на высокой горе. Как ангелы! - Дирижер раскинул руки и сделал круг по движению солнца, - вот здесь я хочу построить такой замок. Под стеклянным куполом!

Дух перехватило от представленной картины: там, внизу, распростирается величественная река, Храм на высоком берегу и прозрачный купол, в котором обитают белые ангелы. Хор!

Рая Пулькова, идущая впереди, вдруг стала приседать, будто переламываться, крик раздался, горловой, сдавленный: «А-а! А-а-а!» Возле уха Рая держала телефон. И так, развернувшись, протягивала и потрясала трубкой, немо раскрывая рот.

Таня Искупаева скончалась при родах. Она еще увидела сына, который безголосо появился на свет и врачи сразу же кинулись делать искусственное дыхание, оставив роженицу. От волнения ли непомерного, от всего ли срока в нервотрепке проходящей беременности, или само собой, от застарелой болезни, у нее сошел тромб, захлебнулось сердце. Мальчика удалось спасти.

Бобруйского на похоронах не было. Муж покойной, Евгений Искупаев, был трезв, как стеклышко, молчалив, непривычно услужлив и расторопен. Ребенок оставался пока в роддоме. Давние соратники по хору отпевали свою солистку на кладбище, у свежей вырытой ямы. Стояли сиротливо вокруг, смотрели на отошедшее, умиротворенное лицо ее. Женщины пели сквозь слезы. Два Евгения: круглощекий, бессильный расстаться с улыбкой Чибирев, и Базукин, с лицом, как скатывающаяся слеза – держались мужчинами, не плакали.

Машу Петрову все тревожил телефон, она отходила в сторонку, тихо отвечала. Чуткий Танин слух улавливал дребезжащие в трубке отголоски мужского хрипловатого баса. Маша нервничала, наконец, шепнула, что ей надо уйти. У Тани защемило в груди: она догадывалась, куда торопится подруга по работе. «В такой день!» - осуждала она того, кому объявлена война.

Кинули в могилу по горсти земли, рабочие быстро забросали яму. Водрузили деревянный – временный - крест. Воткнули в рыхлую насыпь венки. Сели в небольшой автобус, и покатили по дорожке меж плит и оградок, а потом по городской улице. Светофоры мигали, прохожие торопились пройти по переходу, автобус набирал скорость, двигался в череде машин. «Был человек, нет человека», - обычно говорят в таких случаях. Будет ли здесь, на земле, еще три дня душа покойной? Вознесется ли на небеса через девять? А ребенок остался, ребенок есть.

На поминки, которые проходили в столовой, Таня не поехала. Сослалась на отчет, который и вправду надо было заканчивать: теперь каждый квартал ей надлежало ездить в Москву, в головную организацию, предоставлять документацию для Налоговой инспекции. А это означало, что чаще видела Валю: через день они уже встретятся!

Таня приближалась к «Облонских-Центру», и сердце начинало стучать: простукивать насквозь. В коридоре и оранжерее было пусто: в большом классе шли занятия. Она, не раздеваясь, прямиком направилась к дальней малой аудитории, уже почти слыша размазанные редкие обрывки женского и мужского голосов за дверью. Остановилась, не доходя: что с ней? Да пусть живут, как хотят. Она здесь занимается бухгалтерией. Цветок алоэ попался на глаза. Засохшие пчелки так и сидели на зубчатом листе, замерев в порыве страсти с расправленными крылышками.

- У меня есть Шуйский бальзам, - Евгений Борисович стоял позади.

Крепко выпивший, утомленный: просто измотанный.

- Неси стаканы, - кивнул руководитель и направился в дальний учебный класс.

Они сидели, как равные, за столом с наполненными до половины тонкими стаканами. Выпили молча, не чокаясь: помянули. Таня впервые в жизни приняла сразу такую дозу, на удивление, сделала это, не поморщившись.

- У моей мамы до меня был ребенок, девочка – моя сестра - она умерла в трехлетнем возрасте, - доверял Евгений Борисович свои человеческие тайны. – Мама ее очень любила, и когда она была беременна мною, то ждала девочку. А родился я, мальчик. Но она так хотела девочку, что наряжала меня в ее платьица с кантиками и ажурными воротничками и нарукавниками. Даже в ее трусики. Я занимался в кружке вышивания, отсюда и фортепиано, и … Я очень хорошо понимаю женщин.

Евгений Борисович вновь разлил по стаканам бальзам. Рука его, с белыми, удивительно тонкими для крупной фигуры, пальцами плавала рядом, такая знакомая, зазывающая в музыку. И опять она выпила спокойно, не дрогнув, прямо глядя в ответ, думая о том, как в объявленной войне ей удается войти в расположение противника, и как дальше все будет по-другому.

- Хочешь? – глубоко посмотрел он.

Она молчала. Хор – обитель послушания. Хорист – клавиша клавиатуры. Только живая. А музыкант, играющий на этом живом инструменте, - дирижер. Он – выбирает репертуар, он – руководит и расставляет по своему усмотрению исполнителей, его нельзя, невозможно ослушаться, иначе не польется единый певучий звук. Он следует партитуре великих композиторов, но в восприятии хористов и эти, великие, становятся частью его. Он – скрепляет на себе все.

Белые руки воплощенного Саваофа приподнялись, будто задавая аккорд, легли на плечи. Неожиданно круто развернули к плоскости стола, грубо скатывая резинку трусов по ягодицам, и она лишь успела отодвинуть подальше пустые стаканы, чтоб не пораниться, да мелькнула в воображении кедровая роща, где такой же решимости ждала от Вали.

Началась перемена. В оранжерее гуляли, сидели на диване студенты. Таня шла мимо оживленных, существующих, казалось, в иной плоскости бытия людей, испытывая стыд и странную сладость. Подобное с ней уже бывало, в детском садике. Воспитательница запретила играть на батуте, а мальчишки все равно лезли на этот пружинистый круг и прыгали. Она стала их отгонять, чтобы было так, как сказано, - вернулась воспитательница, и наказала ее вместе с другими. Их водили по всем группам и заставляли снимать трусики. Дети – и мальчики, и девочки, - затихали и почему-то очень внимательно смотрели. Таня проваливалась сквозь землю, лицо наливалось огнем, а где-то там, внутри, в самой глубине, сахарным комочком таяла нега.

В свободной учебной части Евгений Борисович, как большой карапуз, опустив брюки и выпятив над раковиной живот, пользовался краном, как душем. Теперь она рассекретила это таинственное журчание воды в безлюдной аудитории. Стояла, бдительно удерживая за спиной дверь.

- Вы забыли, где ваше рабочее место? – спросил через плечо руководитель.

6. Генотип

Она ждала, накручивая картины в воображении: входит Евгений Борисович и кивает на стаканы. Таня прикрывает их рукой и говорит: «Никакой выпивки. Только трезвые». Вынимает из его внутреннего кармана початую бутылку и выбрасывает в мусорное ведро. Так начнется великое перевоспитание: во имя хора, во имя всего певческого искусства!

- Здравствуйте, - внутри ее все вытягивалось по струнке при встрече с Бобруйским.

Он вежливо кивал в ответ, иногда произносил: «Добрый день».

И ничего не свершалось. Будто ничего и не было меж ними. Бобруйский выпивал в своем кабинете с деловыми людьми или в одиночку, артистка Уланова вновь, спустя месяц, простучала каблучками в дальний класс. Стиснув зубы, глубоко втягивая носом воздух, Таня с самоотречением говорила себе: «Пусть она доставит ему удовольствие». Вода зажурчала из-под крана. Хор жил своей жизнью, отчетливо объединяясь лишь в праздности: съездили, попели, попили, разошлись.

Женя Базукин засобирался в монастырь. Заглянул к ней: в долгополой черной рясе послушника, с длинной бородой – настоящий монах.

- Ты разочаровался в хоре? – спросила его Таня.

Он посмотрел в ответ с удивлением. Улыбнулся, пожав плечами. Между ними, примостившись на уголке стола, выводила карандашом по бумаге рисунок ее дочка: она иногда приводила Сашу на работу, и даже оставляла на занятие хора. Новоиспеченный монах бережно погладил девочку по голове.

- Хорошо вам, женщинам, у вас всегда есть смысл: родить ребенка, вырастить ребенка.

- А у вас, у мужчин, такого смысла нет?

- Я большой грешник, чтобы иметь детей, - опустил глаза бывший хорист.

Таня не стала продолжать тему: Базукина и прежде никто никогда не видел с женщиной.

- А я вам пирожки напекла, - зашла непривычно радушная Марина Игнатьевна.

Монах от сладких пирогов отказался, а Саша откусила раз, другой, и так и осталась сидеть с набитым раскрытым ртом, не желая проглатывать.

- Ну, папа Женя, - заворчала Татьяна, - такая же тюфтя, все медленно, начнет есть, все исковыряет, никакого аппетита, - жаловалась она.

- Подрастет, все появится! – кивнул девочке Базукин.

- Не-ет, - протянула Марина Игнатьевна, - я пожила, поверь мне: генотип, это такая вещь. Ничего не сделаешь!

- Генотип? – задумалась Таня. – А воспитание?

- Что-то можно, конечно, привить, но если папа копуша, так мы и будем: копу-уши, - умилительно протянула Марина Игнатьевна.

- Вы сами печете? – с удивлением указал на пироги Базукин.

- Да нет, конечно, купила.

Бобруйский уплетал пироги за обе щеки, с жадностью, с азартом, при этом красиво пряча, как в классическом пении, зубы, также изящно укладывал надкусанный пирожок на блюдечко. Прихлебывал чай, царственно поднимая фарфоровый стакан тремя пальцами, потирал руки в предвкушении еще чего-то более существенного. Рюмочка была уже пустой, со зрачком оставшегося на донышке коньяка. А слева, наискосок, стояла, окантованная рамкой та самая, понравившаяся Тане фотография: дедушка, нежно прижимающий неродную внучку к груди - как же он смотрел на малое дитя!

Все теперь словно было призвано убедить Татьяну в одной мысли: Бобруйский тот самый генотип, от которого родится особенный ребенок, и этот ребенок вернет его к настоящему творчеству!

Евгений Борисович передал Татьяне факс с банковскими реквизитами, требовалось срочно выставить счет: ожидалось крупное спонсорское перечисление. Задор, энергия руководителя передались кассирше, которую он тотчас дал команду приказом перевести на должность главного бухгалтера.

Перед новым годом она засыпала наставника «эсэмэсками» с поздравлениями и пожеланиями. Накануне праздника было общее застолье, песни и хоровод, все кружилось вокруг Бобруйского, он веселился, как мальчишка, танцевал со всеми вместе, в хороводе, и по одиночке чуть не с каждой хористкой. Они сами его приглашали, тащили в круг, а Малинина этого не могла. Она вообще не любила танцевать: сидела в сторонке, смотрела, поражаясь: сколько же в человеке сил! Мужички, выпившие не больше, чем он, осовели, клонили головы. А Бобруйский только расходился! И уже сам вытягивал на середину хористок, которые по малейшему его движению податливо выпрыгивали навстречу. И только Маша Петрова, словно не поняла позыва. Демонстративно отошла и села на диван, рядом с Таней, специально коснувшись ее локтя. Маша была единственной, кому Татьяна рассказала о случившейся близости с руководителем, и посвятила ее в свои планы по возвеличиванию хора.

В Рождественские дни в «Облонских-Центре» проводились детские утренники. Стояла наряженная елка, был Дед Мороз, Снегурочка, игры, викторины. А потом малым составом пел хор. Выступления проходили два раза в день, руководитель поручил иногда дирижировать опытному Жене Чибиреву. Над Татьяной висел годовой отчет: если в Налоговую инспекцию его надо было представить к двадцатым числам, то в бухгалтерию головного университета через три, четыре дня. К тому же Евгений Борисович взвалил на нее еще и отчет «Облонских-Центра», где он считался президентом. Через счет этой, юридически другой организации, прошли несколько крупных «проводок», по которым «платежки» имелись, а соответствующей договорной документации не существовало. Таня поздним числом готовила договора, счета-фактуры, созванивалась, как с теми структурами, откуда перечислись деньги, так и с теми, кому они уходили. Теперь ей становилось ясно, за какие средства хор участвует в фестивалях, ездит на концерты, и за счет чего руководитель, зарабатывающий сущие копейки, может позволить себе дорогой коньяк, такси и рестораны.

Она занималась работой, слыша, как за дверью шумят, резвятся дети, и как вдруг наступает тишина и начинает петь хор. В эти минуты Таня понимала – ухом улавливала – насколько незаменим для хора Евгений Борисович! Без него – все звучало не так, не хватало энергии, цементирующей страсти!

Всклоченный, отяжеленный новогодним праздничным марафоном, он зашел к ней в кабинет. Вытащил плоскую бутылку. Налил, подал ей. Налил себе. Выпили без слов. Ей нравилось, что рядом, в пяти-шести метрах люди, ничего не подозревающие о них, звучит знакомое пение. Бобруйский посмотрел в глаза, рука его описала магнетический полукруг и легла на плечо: долгое ожидание тотчас разрешилось в ней тем счастливым запредельным чувством, которое любимый и любящий ее Валя высекал долгими ласками.

Хор пел. Руководитель молча брал ее на столе.

- Богородице, Дева, радуйся, - звуки набирали высоту, взбираясь по нотам.

Она, запрокинув голову, видела только его окаймленное бородой лицо со свисающей на лоб влажной прядью. Неистовый прекрасный лик пророка! И сам он безудержно впивался пальцами в ее длинные черные волосы, входя, врываясь, не оставляя от нее ничего.

- Благодатная Мария, Господь с тобой…

Бобруйский вздрогнул, замерев, как это бывало с ним на последнем аккорде концерта. В это же миг раздался тяжелый стук. Краем глаза, через паутину сбившихся волос, Таня увидела упавшую со стола иконку Божьей матери, ответившую ей с пола потерянным взглядом.

- Благословенна ты в женах и благословен плод чрева твоего…

- Как думаешь, - в сбивчивом дыхании спросил он, - они нас слышат?

- Не знаю, - ответила она.

- Но мы же их слышим, - улыбнулся он.

Она чувствовала – зримо видела – как детородное семя перекатилось в раскрытые пульсирующие меха, заполняя долгую, так мучившую пустоту.

- …Еси душ наших…

7. Потрясающий музыкант

Потягивало придатки, и казалось, что внутри зарождается жизнь, но с небольшой задержкой, как это бывает, когда ждешь и надеешься, пришли месячные. Жизнь снова превратилась в томительное тягучее, как сбитая запись, ожидание. Молчаливое пение без вокала.

«Может быть, встретимся?», - не выдерживая, отправила она «эсэмэску» человеку, который находился от нее в десятке метров. Ждала, держала телефон на столе, рядом, чтоб не проглядеть ответ, высвечивала монитор. Ничего.

Послышались шаги в коридоре: шаркающие, приволакивающие пятки. Он – к ней?! Сердце остановилось. Шаги прошаркали мимо, к дальней аудитории. Таня насторожилась еще больше, ожидая цоканье женских каблуков.

Из оранжереи донеслись звуки рояля. Евгений Борисович музицировал в одиночестве: с ним это редко, но бывало. Занятию фортепиано она отдала семь лет и могла судить, насколько руководитель был хорошим пианистом!

Марина Игнатьевна захватила ее с улыбкой на лице: вошла, также просияв, положила на стол перед ней раскрытую коробку конфет.

- Ты унижаешь себя, как женщина, - припечатала «любимая жена».

«Эсэмэску» показал он ей, что ли? – сердце теперь занемело.

- Ничего я не унижаю, – упрямо насупилась Таня.

- Ты ведешь себя, как собачонка, - «любимая жена» кивнула в ту сторону, откуда лилась музыка. - Только хвостика не хватает, - изобразила она пальцем бьющейся хвост.

Таня хотелось ответить: «А ты, не как собачонка?».

- Я не собачонка, - накренила она голову, - это другие собачонки. У меня есть цель.

Марина Игнатьевна повела подбородком, с большим любопытством приподняв брови.

- Гении же не так просто получаются, – пояснила Таня.

У Марины Игнатьевны заметно расширились глаза.

- Краснов, руководитель «Гамаюна» последним пьяницей был. Его девушка полюбила, родила ребенка. Он сразу стал по-другому работать, теперь какой известный! А рядом с нами - незаурядный человек, талантливый музыкант…

- Потрясающий музыкант! – «любимая жена», словно в восточном танце, подняла на уровне плеча две ладони.

- У Евгения Брисовича нет последователей, нет учеников! От него может ничего не остаться, хор без него развалится.

- Это ужасно! – воздела руки секретарша Бобруйского.

- Я рожу для него ребенка.

Марина Игнатьевна тихо улыбалась. Глядела с большим интересом.

- Если уж так хочется родить, - повернула она голову, - то я бы тебе советовала выбрать твоего москвича.

- Почему? – удивилась Таня.

- Я видела, как он тебя встречал.

- Но он же не занимается хором!

Марина Игнатьевна вновь посмотрела с продолжительным вниманием.

- Я бы от Евгения Борисовича, при всем к нему уважении, рожать, никогда не стала. Он из тех мужчин, которые озабочены только собой. Но - тебе решать, - заключила опытная женщина. - Музыкальный слух обычно передается по наследству, красиво загибала она пальцы. - Энергии у него, хоть отбавляй. Еще больше наглости: без наглости в наше время не проживешь. Так что, если к этому приложить правильное воспитание, ребенок может вырасти очень даже ничего!

«Любимая жена» игриво передернула плечами, и Татьяне на душе заметно полегчало: теперь у нее была сообщница.

Таня с решимостью, преодолев стыд, вышла из своего закутка, приблизилась, прислонилась к инструменту. Он продолжал играть, самозабвенно, будто ее и не было рядом.

Замерли пальцы на клавишах, угасал последний аккорд, музыкант поднял глаза, чуть виновато улыбнулся, отчего на правой щеке образовалась ямочка, как у малого ребенка.

- Мне хотелось бы прорепетировать индивидуально, - вымолвила Таня.

Он лишь пожал плечом, нахмурился, как если бы его отвлекали от серьезных дел какими-то абсолютными глупостями. Ее окатил жар. Она осталась стоять, будто прибитая к выемке рояля.

- Завтра чистый четверг, - проговорил наставник с середины зала.

- Послезавтра, потом, - слабо произнесла Таня.

- А потом - Прощеное Воскресение.

Так она и возвращалась к себе, словно разложенная на части. Грешница, которая совсем не заботится о Божьем.

Жизнь шла, как во мраке. Что она видела? Что слышала? Полутени, и отдаленные голоса. Плита-камень навалилась, и не давала вздохнуть.

- Не переживай, подруга, - улыбчиво тряхнула белыми локонами Катя Еремина. – Это не смертельно! – и вновь отмерила ноготок на указательном пальце. – Я ж тебя предупреждала!

Таня вспыхнула – физически почувствовала взвившийся над нею столб пламени! «Да при чем здесь?!» – хотелось ей крикнуть. Разве она ради этого?! Это вы все почему-то вертитесь вокруг вот этого наперстка, а она – ради всех вас же!

Хористы перед репетицией шутили, обменивались новостями, все было, как обычно.

С детских лет Малинина ставила перед собой цель, и добивалась ее.

«Простите», - отправила она ему утором Прощеного Воскресения сообщение. «Прости», - взрывной волной высветился на мониторе телефона ответ.

Как всегда, в конце квартала, перед поездкой, свалилось много работы: из Москвы требовали документацию по оплате обучения. Татьяна заходила к руководителю, показывая то одну бумагу, то другую: координируя действия. Бобруйский и она вновь находились в ощутимой близости: он возвращал документ, и взгляд его, как бы набухая, весомо задерживался на ней. Оксана Симоновна также оставалась дотемна: готовила аттестационные документы студентов.

- Ты еще не уходишь? – с подозрительностью положила она бланки на стол бухгалтера.

Малинина указала на разложенные кипами бумаги.

- Как ты все это повезешь? – удивилась Оксана.

- Меня встретят, - улыбнулась Таня.

- Хорошо устроилась.

Падчерица руководителя успокоилась, и заторопилась домой. Бухгалтер заперла за ней двери «Облонских-Центра». В полутьме, в свете настольной лампы она перелистывала перед руководителем отчетные материалы, указывая строку, над которой следовало поставить подпись, а начальник расписывался, не читая и не вдаваясь в подробности. Непомерная для него работа была завершена, он с облегчением вздохнул, кивком показал на дальний класс, взял с собой бутылку.

Пальмовое дерево и кактус в оранжерее под уличным светом из большого окна виделись страшными фантастическими существами. Звучание хора, казалось, оживало в ночи. Она приостановила его, взяв за руку, потянула к черному дивану.

Входную дверь дернули, раздался стук, повторный, настойчивее и сильнее.

- Не твой, случайно, тебя ищет? – тихо спросил Евгений Борисович.

- Нет, он не пойдет, - уверенно поднялась Таня.

Одернула юбку, поправила кофточку, отворила дверь.

- Ой, а я ключи от квартиры где-то забыла, - на пороге была Оксана Симоновна, - ты не видела ключи?

Влетела, стреляя глазами по сторонам. Ключи, конечно, специально забытые, лежали на столе бухгалтера. Падчерица начальника еще помедлила, помялась, ища повод, чтобы задержаться, пошла.

«Выслеживай, выслеживай, - азартно билось сердце Татьяны, - мы все равно успеем!»

Евгений Борисович в своем кабинете сидел перед кипой бумаг. Они вновь переместились в оранжерею, как заговорщики, достали укрытую за ножкой дивана бутылку, и Таня сама подставляла стакан, забыв о борьбе с выпивкой.

Пуговки не вылезали из петелек, шелестела одежда. Звонок телефона заставил их замереть: длинный, нескончаемый. Оба давились от смеха, ей хотелось ласк, хотелось наготы, он стал, по обыкновению, торопиться, разворачивать ее, как у стола, не раздеваясь. Снова зазвонил телефон. Как электропила, разрезал пространство.

- Ответь, - с раздражением приказал директор.

Это был Ферамон! Радовался, что все-таки нашел ее: мобильный был заблокирован. Давай рассказывать о вечных своих жизненных наблюдениях: не остановишь!

- Представляешь, девочка, соседка моя, отличница, такая вся из себя ответственная, - бандит какой-то ее то ли изнасиловал, то ли так, обманул походя. Ходила, как тень. А теперь смотрю - беременна. И гордая такая, как ослепшая, никого не видит. Оказывается, бандита этого посадили, и она стала ездить к нему в тюрьму. Ездила, ездила, пока не забеременела!

Евгений Борисович пошевелился на диване.

- У меня работы много, я скоро приеду, - по возможности спокойно произнесла Таня.

- Я еще, когда сам сидел, понял: мужчину – ловят на силе, женщину – на унижении! – Продолжал открывать истины Валя, уверенный, что они ей страшно интересны. - Я этому поражался. Девчонка лишалась рассудка по большой любви к насильнику! Именно такая, из недотрог. Бегала за ним, готовая на все, всеми силами желая доказать, что она – чиста, потому что все делает из любви, бескорыстна, потому что обязательно от него родит, ничего не требуя взамен, совершенно не отдавая отчет, что она хочет чистотой одолеть преисподнюю!

Зачем это он рассказывает? Зачем?! – завертелось в голове Татьяны. А не здесь ли он, притаился и подсматривает? – прошило совсем уж безумное подозрение.

- Какое счастье любить друг друга, как мы с тобой, очарованием!..- подвел он черту.

Руководитель полулежал, свесив ноги: спал, ни жив, ни мертв. Накрученная возложенной на себя миссией по спасению хора и хормейстера, исправлению почти Бога, случайно оступившегося в Аид, истомленная все усиливающим зовом детородства, Таня готова была разрыдаться, и слезы комом перехватывали горло. Она с силой закусила тянущийся из груди стон, вопль, приподняла грузного мужчину, усадила: откинувшись на спинку дивана, наставник захрапел. Громко, как храпел ее охотник-отец. Стало легче оттого, что почти Бог был при этом и простым мужиком. Зачем Валентин рассказывал ей о той девчонке, которая спасала насильника чистотой? Захотелось быть, как она: перед ней ведь не насильник, а талантливый сбившийся с пути человек. Таня сползла к его коленям, целовала ноги – теперь поклонница и ученица могла это сделать вволю, и в самой, казалось бы, не надлежащей для того позе, проявляла всю высоту души, помогая налиться детородному сеятелю крепостью. Зачем Валентин рассказывал ей о дочерях Лотта, подпоивших своего отца, чтобы забрать мужское семя: она была среди них. Зачем поведал про Фомарь, нарядившуюся блудницей, чтобы соблазнить своего свекра и понести от семени его? Вместе с ней она ожидала свекра у Храма. И выходила, как Лия к Иакову вместо сестры своей. Все они действовали строго в согласии с Законом, даденным детям Израиля: продолжали свой род. Она же, Малинка, жила тогда, когда люди забыли закон и утратили смысл поступков, свершая их и не зная: зачем? Зачем зерно ложится в землю, если не прорастет колос?

Мужчина вернулся к ней из своего небытия и, сберегая семя, женщина потянула его к разверзнутым чреслам, к пахотному гнезду. Возделанный ее стараниями сеятель оступившегося в Аид воплощенного Саваофа предательски свис, как-то вмиг сморщился и напугано спрятался в мошонке. «Во», - вспомнила она мизинчик Кати.

- Ну, извини, - развел руками Бобруйский. И пошел. Пресыщенный, пьяный. Одинокий.

«Вы потрясающий мужчина, - отправила она ему сообщение из междугороднего автобуса. И для большей убедительности добавила: - И потрясающий музыкант»,

«Целую. Люблю», - тотчас пришел ответ.

8.Балда

Бобруйского словно подменили. Через день он сам приехал в Москву. Позвонил ей, вызвался помочь – Таня как раз находилась в Финансовой библиотеке, собирала материалы для диссертации, которую со своими переживаниями почти забросила. Евгений Борисович свел ее с заведующим кафедрой экономики университета, пообещавшим выступить научным оппонентом. В номере подведомственной гостиницы, находившейся в том же здании, ее ждала ваза с фруктами. Он долго принимал душ, она сидела, отщипывала ядрышки черного винограда. Постель была широкой, двуспальной, с отогнутым краешком покрывала и зовущим уголком свежей белой простыни. Бобруйский вышел в халате, с гладко причесанными назад влажными волосами, одинокой прядью волос на лбу. Совершенно трезвый.

- Вы хотите ребенка? – посмотрела верная сподвижница в упор.

Он остановился в растерянности.

- Все останется, как есть. Только будет ребенок, - добавила она.

- Нужно подумать, я не готов так сразу ответить, - улыбнулся руководитель.

- Месяца хватит?

- Месяца? – Бобруйский закатил глаза.

Зазвонил городской телефон, он взял трубку: женский деловой голос сообщил, что ректор освободился и готов его принять. Уголок накрахмаленной простыни так и остался звать белизной.

Вечером Бобруйский снова позвонил. Таня как раз ехала с Ферамоном в машине по областной дороге, и смогла лишь ответить, что уже далеко, и не сможет вернуться.

Она выключила телефон, посмотрела с опаской на Валю: но тот как рулил, с улыбкой, счастливо намурлыкивая мелодию, так и рулил.

Сначала она стыдилась, боялась, что Валентин догадается. Потом, в дни и месяцы полного мрака в душе, даже хотела, чтоб он все понял, спас и вытащил из этого молоха. Но Валя встречал ее, как встречал, радовался, балагурил: то ли так верил ей, то ли ему было все равно? «Чувственный театр», - сказал он когда-то. Пусть и будет: чувственный театр. Тане стало даже нравиться, что она такая, как все эти, современные женщины, вамп или как их там еще называют, что у нее трое мужчин, и каждый из них не похож на другого.

За отведенный на раздумья месяц Бобруйский был неузнаваем: на трезвую голову встречался с людьми, постоянно куда-то спешил, решил открыть отделение по подготовке вокалистов.

- А дома, как он сейчас, пьет? – спросила Таня его падчерицу.

- Да нет, вроде, особо, - пожала та плечами.

Свершалось! План ее приходил в действие. «Вот мы уже и не пьем», - послала она ему на радостях «эсэмеску». «Ради тебя я готов на все», - пришел завораживающий ответ.

- Мы можем обойтись и без этого, - смело отставила Малинина его стакан, когда он завернул к ней чуть навеселе.

Евгений Борисович посмотрел протяжно и, усмехнувшись, тепло произнес:

- Балда ты, Таня.

Она уже поняла, что ее «подшефный» расположен к близости, когда все происходит как бы между делом: вокруг люди, и никто не заподозрит уединившихся по неотложным вопросам директора и бухгалтера в иных взаимоотношениях. «Отстрелялся», и был таков.

Ровно через месяц, день в день, с утра, она отправила ему сообщение: напомнила об их договоренности, дает ли он добро на рождение ребенка? Шла на работу, удерживая телефон в руке, укоряя себя, что поставила его перед выбором: мужчины ведь нерешительны. Надо было ставить перед фактом: куда бы он делся? «Мобильник» кратко проиграл музыку. «Да», - высветилось окошечко.

Малинина раскладывала на рабочем столе бумаги, а мечты улетали в будущее. Видела, как Евгений Борисович гуляет с коляской, когда она готовит отчет. А потом репетирует, вдохновенный, выступает на концерте, пламенный, а колясочка тут же, стоит в углу, и он нет, нет, да в нее заглянет…

- Что ты мне здесь пишешь?! - ворвался Бобруйский в бухгалтерский отсек с телефоном на перевес. - Инесса Юльевна мне показала твои художества!

Инессой Юльевной звали его жену.

- Вы же мне отвечали… - произнесла Таня со слабой надеждой.

- Я отвечал?! Да я вообще не умею читать эти эсэмэски! Не знаю, куда здесь нажимать, я по нему только звонить умею! - потрясал он аппаратом.

Она все поняла: отвечала жена или падчерица. Ее ведь сразу смутило это внезапное: «Люблю. Целую».

- Если хочешь со мной быть, – грозил он пальцем, - ты должна извиниться перед Инессой Юльевной!

Татьяна молчала, клонила голову.

- Публично!

Руководитель опрометью призвал в свидетели Машу Петрову и Марину Игнатьевну.

- Вот, смотрите, вы умеете открывать сообщения, откройте, - протянул он телефон женщинам. – Все знают, что я добропорядочный семьянин! Я двадцать лет в счастливом браке. Бог нам не дал обоюдных детей, а наша тихоня Танечка Малинина решила поиздеваться над моей женой! Она мне, видите ли, объявила войну! Мне, который пригрел, дал работу, не бей лежачего! Я требую, чтобы Малинина извинилась перед Инессой Юльевной!

Ее вновь водили по детскому садику, из группы в группу и заставляли снимать на виду у всех трусики.

- Не буду, - с твердостью опустила она голову перед руководителем.

Бобруйский круто развернулся и ушел.

- Ничего себе! Малинину е..., - заключила юная Маша на простецкий лад, - и Малинина же извиняйся!

Последнее слово было за Мариной Игнатьевной:

- Она давно уже не Малинина. По мужу у нее фамилия: Ползунская.

Мир перевернулся. Золотая медаль после окончания школы, красный диплом, диссертация – ничего не значили. Впервые вечная отличница решила отступить от намеченной цели. Бобруйского для нее больше нет, твердила она себе, и ничего меж ними не будет, и не появится ребенок, пусть живет, как привык, спивается, распутничает, пусть разваливается хор, все летит в тартарары, и что с ней станет, безразлично.

9. Великий укротитель

Спасала работа над диссертацией. Теперь материалы складывались один к другому, в ощущении зыбкости всего сущего, тема раскрывалась со всей очевидностью и закономерностью: «Банковская безопасность России».

Готовя документацию «Облонских-Центра» она участвовала в установившейся системе «перечисление – откат», и по-женски жалела средства: ведь если бы они распоряжались всеми приходящими деньгами, то можно бы хористам выплачивать зарплату, устраивать фестивали, а то и, действительно, построить стеклянный купол для певческих концертов. Таня даже к Евгению Борисовичу с этой темой подходила, тот ответил, что категорически против профессионализации творчества: «За деньги птичка в клетке поет». Но также добавил, что без цепочки, которую он отлаживал годами, никто копейки не даст. То-то они не в клетке?

Подняв документацию «заказчиков», ей открылось, что те также получали средства под «заказ», явно завышая расценки и не имея никаких производственных возможностей для его воплощения: фирмы «присоски». Таким образом, бюджетные деньги, минуя череду счетов, выходили в «свободное плавание». И опять она думала: хор – реальность, он существует, и мог бы сам зарабатывать, если бы деньги могли попасть к тем, кто его хочет слушать. Но деньги, как в фильтре, оседают в промежуточных структурах, не производящих товара и не поющих. Банк наращивает финансовый оборот, прокручивает одни и те же капиталы, не подтвержденные произведенным продуктом. Игра на курсах двух ходовых валют окончательно лишают его интереса к кредитованию производства, потому что прибыль от перекладывания средств из одного кармана в другой куда эффективнее и быстрее отдача. Как в сите: куда не качай, а мука просеивается. Деньги, в буквальном смысле, делаются из воздуха, или из ничего, но это возможно до той поры, пока баланс между реальной человеческой деятельностью, не обеспеченной средствами, и созданной видимостью, раздутой богатством, не достигнет критического предела.

Научный руководитель, еще молодой человек, но уже доктор наук, вице-президент коммерческого банка и племянник директора Госбанка, с восторгом одобрил ее черновые изыскания. Двухметровый красавец, он подвез аспирантку на отливающей синью черной машине, показав по пути свою только что купленную двухуровневую квартиру в элитном доме и предложив побывать в его загородном еще не достроенном коттедже. Ей надо было выходить, и она заметила, как взгляд его скользнул за оттопырившийся на выдвинувшихся плечах кармашек выреза на платье.

Таня углубилась в Интернет, штудировала материалы в Научной библиотеке: оказалось, на обозначенную тему уже существуют серьезные труды, и почему к ним никто не прислушивается, не бьет в колокола? Она писала диссертацию, скрупулезно выписывая из чужих работ цитаты, добросовестно ссылаясь на имена авторов.

В Москву, для работы в библиотеках, приходилось ездить чаще. И Валя стал за это время опять ближе. Они сносились в Крым, снимали квартиру в доме, где некогда жил писатель Грин. Валю это умиляло: он подарил книжку «Алые паруса» и, наверное, видел в ней ждущую своего капитана – его - Асоль. Она ждала. Долго. А теперь просто хотела радоваться морю, солнцу и даже занюханной квартирке, где прозябал некогда этот писатель.

На парашюте, который привязывают к катеру, Малинка летела над морем, и казалось, ничего больше нет, никакого хора, руководителя, так измучившего ее, а есть лишь синь внизу, пенные волны, Валя, целящий в катере объективом фотоаппарата, и легкость.

Как всегда, через три дня Ферамону надо было уезжать, лететь в дали дальние. Он исчез, и тотчас, еще здесь, в красочной зелени, вблизи морского дыхания, начало звать, всасывать в себя то далекое, оставшееся в родном городе: крохотный кубический кабинет, «Облонских-Центр», хор. И руки дирижера, являющиеся из темени перед сном.

Обратный билет был взят так, чтобы вернуться к поездке – на теплоходе, несколько хоров отправлялись с выступлениями вниз по Волге. В турне участвовал известный фольклорный ансамбль «Гамаюн», объехавший весь мир. Руководитель ансамбля Адрей Краснов был Татьяне хорошо знаком: она помнила до подробностей, как Валентин вез его срочно жениться и они ехали в одной машине. С той поры ансамбль возвеличился, прославился так, что теперь подходить к Адрею было неудобно: да и давно забыл он ее, конечно, столько людей вокруг него!

Все исполнители ансамбля – были семейными парами. И каждая семья – многодетной. Поскольку называли себя православными, и жили, согласно заповедям: женщины не предохранялись и не делали абортов, а рожали, сколько Бог пошлет. «Гамаюновки» в долгополых свободных одеяниях, расшитых лоскутиками, как заплатами, с распущенными волосами или косами, многие из них беременные, привольно разгуливали по теплоходу, будто и в самом деле были певчими птицами с человеческими головами. «Гамаюновская» детвора пузырилась отовсюду: от малых до большеньких вдруг лезла из-под скатерти стола, неслась табуном вдоль борта, сновала визгом на палубе. Взрослые отшучивались, мол, скажите спасибо, что всех не взяли, здесь только мелюзга.

- Сколько из них от тебя? – Евгений Борисович покровительственно бросил руку на плечо руководителя «Гамаюна»: они были старыми приятелями, однокурсниками. Рая Пулькова, знавшая их по тем временам, рассказывала, что тогда простоватого невзрачного Краснова всерьез не воспринимали, а имя Бобруйского уже гремело по всей консерватории и молодежным вокальным коллективам.

Таня видела и слышала их, стоявших вдвоем у борта теплохода, из своей каюты.

- Жень, ты же знаешь, я такие вот всякие разговоры с юности не терплю, - нежный голос его казалось, пощады попросил «гамаюновец»: при этом был он словно заведенным на лишний оборот.

- А что ты так нервничаешь? – погрозил Бобруйский пальцем. - Пока женщина не прошла дрессировку, как животное, она тебя измучит, всех вокруг измучит и себя замучит.

- А петь как? Животное петь-то, как должно?

- Ты когда-нибудь слышал от женщины слово «душа»?

- Не помню, - всерьез озадачился Краснов. – Не обращал внимания.

- Мужчина говорит: «душа болит», «душа зовет», «душа просит». А женщина так говорит?

Краснов пожал плечами.

- Женщина слово «душа» не употребляет. – Продолжал наставник. - У мужчины душа живет сама собой. Может болеть, может требовать. А у них – она от тела не отделяется. Она там. Они, брат, не горлом поют, не душой, а другим местом.

- Мать, кажется, говорила: «душа не на месте», когда не знала, что со мной?

- Правильно, по поводу своего ребенка, своей плоти.

- Ну, тут какой-то Фрейд, я в этом не силен.

- И мужик в хоре, - палец Бобруйского указывал вперед, перед собой, туда, где перед ним, видимо, располагался хор, - должен стать бабой.

- Прости, может быть, я не столь сложный человек… - брал все более шутливый лад и руководитель «Гамаюна».

Первой остановкой был монастырь, куда ушел от мира Женя Базукин, теперь отец Илларион.

Отец Илларион показал монастырские покои и провел к источнику, исцеляющему от бесплодия и дарующему рождение чада. Здесь все участники поездки вместе сфотографировались: Евгений Борисович, дружески обняв знаменитого сокурсника, - они в центре, и два хора, вперемешку, по обе стороны, усыпанные детьми.

Таня, раззадоренная бесконечным детским счастливым гомоном, отстала от остальных хористов и, пока те ходили в трапезную, окунулась в ледяной Святой воде. От кого теперь должна была она родить младенца, если уж решила, что не от руководителя? Искупалась, и поставила свечу в Храме.

Концерт напомнил фестиваль в Венгрии: вышли одни, и ничего, казалось, лучше быть не может. Спели они – «хор Бобруйского» - рукоплескания, восторг! Но вот поднялись на сцену «гамаюновцы», и будто никого не было прежде. Они и вышли уже в музыке, в раздумчивости, выстроились и молитвенно затянули песню, которую большую часть публики прежде слышала в исполнении давно опочившего хрипящего певца, и заподозрить не могла, что ее может петь хор, да еще так, высокими женскими голосами, светло - солнце поднималось над горизонтом:

Над обрыво-ом, по над пропастью-у, по самому-у по краю-у…

Заводили мужские голоса: исподволь, приглушенно, когда над пропастью – и наездник весь напряжен, вцепившись в вожжи.

Я коней свои-их нага-айкою-у стегаю-у погоняю-у-у…

Он разгонял, этот наездник, коней, - низкие мужские голоса утягивали в стремительный бег, в безудержность, когда неминуемо, все равно пропасти не миновать!

Чу-у-уть по-оме-едлен-е-е, ко-ни, чу-у-ть п-о-оме-едлене-е…

Вступали охранной удерживающей поднебесной силой голоса женские. И уж не над пропастью, а по краюшку высокого неба мчались прекрасные кони.

И слившиеся, общие, здравомыслящие, сдержанные мужские и женские голоса подхватывали:

Я-а коне-ей напою-у…

Молодая жена Андрея Краснова пела, стоя в центре, рослая, дородная, будто ожившая снежная баба на площади. А ведь и не скажешь, кто важнее, что существует на свете такой - Краснов, который его создал, как музыкант, или она, женщина, благодаря которой смог выразиться его талант?

И не овации раздались, а трепет рук, боязнь потерять это, поселившееся внутри, ширящее, единое.

Слушатели брали в кольцо выступивших, спускающихся с помоста «гамаюновцев», тянули им для подписей их фотографии, просто лоскутики бумаги.

Малинина тоже держала диск с песнями «Гамаюна», ожидая, когда стечет этот людской поток. Хотя дальше хоровые коллективы вместе отправлялась на теплоходе, и она могла напрямую обратиться к руководителю ансамбля.

Что-то заставило ее повернуть голову. Евгений Борисович стоял в отдалении, под деревом, совершенно один. Первым движением было: подойти к нему. Но после того как он требовал извиниться перед его женой, она твердо решила – общаться с ним только по делу.

Андрей Краснов взмахнул руками и пошел, как птица с поднятыми крыльями. Малинина подумала – к Евгению Борисовичу.

Но напротив, также поодаль, прислонившись к машине, нога на ногу - стоял Валя! Они обнялись с теми репликами удивления: «ты откуда?!», «а ты как?!». Таня уже привыкла, что у Ферамона почти все – оказывались друзьями! Но почему-то так радостно сделалось, хорошо!

Круг передвинувшегося за известным музыкантом народа захватил с собой и Малинину. Теперь уже Валентин распростирал руки, выдирал ее из людской массы, тепрь в центре – оказалась она.

Таня еще успела бросить взгляд на то место, где видела под деревом одинокого рослого бородатого человека, но Евгений Борисович будто испарился.

Банкет проходил на корабле, на верхней палубе.

- В чем высшее наслаждение жизни? – Поднял бокал Женя Чибирев.

- Ты прямо говори: в хоре! – нетерпеливо выпалила Рая Пулькова.

Чибирев масляно лоснился, не торопясь рассекречивать вопрос.

- Да ладно, ладно, не маленькие, знаем, в чем! – Улыбалась с определенным подтекстом Катя Еремина.

Солист ивановского хора интригующе смотрел на Андрея Краснова. Да и все глядели на него.

Малинина сидела между этим известным музыкантом и Ваней. Выходило, они были центром застолья.

Пространство в ее ощущении странно переломилось. Что-то было не так! Из отдаленного угла, так же одиноко, как у Храма, из-под дерева, глядел Бобруйский. И никто, даже окружающие его Марина Игнатьевна и Лариса Уланова, подавшись туловищами вперед, не обращали на руководителя никакого внимания!

Евгений Борисович, откинувшись на спинку стула, чертил ножом по пустой тарелке и тоже искоса, с полуулыбкой, посматривал на Краснова.

- Женя, - обратился к нему вопрос гамаюновский дирижер, видимо, желая уважить старого друга. - Ты знаешь, в чем высшее наслаждение?

Дирижер «Облонских-Центра» поднялся. Неторопливо обвел взглядом окружающих.

- Добро, истина, красота, - заговорил он, будто давал интервью для телевидения, - эта триада…

- Три ада – это много, - разделив слово, наморщился, будто от горечи, Краснов. – Вот кто у нас специалист по наслаждению, Ферамон?

Евгений Борисович постоял с рюмкой, сел. Марина Игнатьевна с Улановой мельком глянули на него и вновь устремили взгляды - теперь уже к Валентину Поцелуеву.

- «…Наслаждение и блаженство человека, - Ферамон умело изображал великого монгольского завоевателя, - состоит в том, чтобы подавить возмутившегося, победить врага, вырвать его с корнем, гнать побежденных перед собой, отнять у них то, чем они владели, видеть в слезах лица тех, которые им дороги, ездить на их приятно идущих жирных конях, сжимать в объятиях их дочерей и жен…»

Малинину прошил стыд, чувство вины, будто она участвовала в нехорошем сговоре: Бобруйскому даже не дали договорить! Кто такой этот Краснов?! Все могло быть иначе, это Евгений Борисович мог, и должен был ездить с их хором по всему миру!..

Взгляды встретились, и руководитель сделал движение головой.

Бобруйский уходил. И она поднялась. Пошла следом. Зачем? Она же приняла решение! Никаких личных отношений! А кто поддержит, вселит веру? Ноги, одеревеневшие, непослушные, шагали. Ступали: раз, два, три.

- У меня есть Шуйский бальзам, - слово в слово повторил он то, что произнес тогда, когда все началось.

Они спустились вниз, прошли на корму, где пенилась за бортами вода, и летели брызги.

Он подал ей плоскую небольшую бутылку, и она крупно отхлебнула из горлышка, будто там, за столом, мало было всякой выпивки. И он запрокинул дно: вкатил в себя все содержимое.

- До недавнего времени я еще верил в женщин, - посмотрел руководитель прямо, - а теперь разочаровался окончательно.

И снова ее прибил стыд: выходило, что это он из-за нее разочаровался. Она разочаровала! Она, которую всегда так хвалили учителя в школе и называли «звездочкой», которая все пять лет была первой среди студентов в институтском рейтинге!

Руководитель разворачивал ее к борту, задирал подол.

Дети выбежали гуртом, стали играть в догонялки, цепляясь на крутых поворотах за ноги взрослых.

Он повлек ее дальше, вниз, в трюм, открыл тяжелую железную дверь в механический отсек. Там, наверху, был Валя, как она посмотрит ему в глаза и что скажет?! А почему она думает, что скажет ему, и не думает, что скажет Жене? Он же муж?! Громыхали моторы. Все тряслось, было сумрачно, масляно. Руки уперлись в горячий, все нагревающийся липкий металл.

И ничего, кроме накаленного железа, не чувствовала она, и даже казалось, что ничего и не происходит, только жара, пот со лба, и скорей бы, скорей.

Она поднялась по ярусам теплохода, наполняясь пластами освежающего речного воздуха.

- … В смирении, - наверху продолжал разговор отец Илларион, - только не путать с покорностью, в смирении, как высшем высвобождении от кабалы страстей…

- Валентин ушел – у него же машина на берегу, - обернулся к ней Адрей Краснов, - просил передать, что завтра с утра встретит тебя в Кинешме: мы там причаливаем…

Она теребила для успокоения кончик свитера крупной вязки, недоумевая, почему его колечки влажные и осклизлые. В каюте, по запаху, ей стало ясно, что Евгений Борисович использовал ее свитер, как кран в учебной части.

К утру остро тянуло придатки, как бывает при беременности - ну, да у нее, бывало, и от малой простуды их тянуло, а здесь все-таки река.

Валентин ждал на берегу, широко открыв дверь машины. «Наверное, и, правда, - подумала она, - у нас место для дитя, которое мы постоянно слышим, потому что ждем дитя, даже когда его быть не может, а у них – душа?»

Они поехали к нему в гостиницу: по приволжскому берегу.

- Значит, смысл жизни в унижении другого человека? – спросила она.

- Почему это? – округлил он глаза.

- Ты же сам говорил: «обнимать чужих жен».

- Это не я, это, опять же согласно легенде, говорил Далай Хан. И не смысл жизни, а высшее наслаждение. Для него.

- А для тебя?

Она хотела услышать: « в тебе», «в любви». Но мужчина, оторвав руки от руля, показал ими ширь бытия:

- В причастности.

Как он ничего не замечал в ней?!

- Улыбка у тебя хорошая, - провел он по ее волосам, - такая светлая!

Душ успокаивал. Палец нащупал зев матки: шли дни, когда матка должна быть раскрытой, если же этот округлый и волглый, как у пиявки, ротик прежде времени захлопнулся, затянулся, словно зарос, то…

10. Неутомимый пришелец

Уже несколько тысячелетий, из поколения в поколение, он не мог понять, не мог уловить: как это происходит? Вот уж знал, вот оно, подступило, и сейчас будет, и вновь – пропускал это чудо – как случилось? Кто, где? - тот Незримый, Пославший сигнал? Пришелец только обнаруживал – вот они были вместе, неразлучные, неразъемные, в одной человеческой клетке, - и порознь!

Их, двадцать третья пара сразу была иной, совсем непохожей на остальные! Двадцать две - состояли из одинаковых генных соединений – из двух Х-хромосом, как им дали название люди. И лишь одна, делающая человека именно мужчиной, - из Х и Y хромосом. Остальные, как существовали, так и продолжали существовать в человеческом теле, вместе с ним же обреченные на неминуемый тлен. А половой хромосомный набор получал шанс на бессмертие!

Пришелец вновь испытал это упоительное сладостное кружение в потоке извергнутого семени и, выпав в колышущееся, пульсирующее нездешним кровообращением женское лоно, мгновенно устремился вперед. Он мчался наперегонки с неисчислимыми десятками миллионов своих космических вариаций – сперматозоидов, наделенных тем же набором данных, что выпали ему. Зачатье! – вот она, цель. Если нет его, ты станешь омертвелой плотью, которую бесследно вымоют полые воды. Произойдет Зачатье – ты обеспечил себе Вечность.

До сих пор – он возрождался в мужчинах, поэтому и нес в себе долгую родовую память, названную генотипом. Пришелец все помнил со времен Сотворения мира, но не дано ему было понять: кто, как и каким невидимым пером наносил черты поколений на тончайшую полоску сахарозы длиною в человеческий рост, скрученную мельчайшим клубком в молекуле ДНК? Каждый из людей оставлял на ней свою отметину, не касаясь рисунка, пришедшего от первого пращура. Как и заповедано в Книге:

…Я – первый, и в последних тот же…..

Пришелец унаследовал память о временах, когда на земле жили одни рептилии, не имеющие мужской хромосомы. Женский мир был осклизлым, кишащим, не пытавшимся осознать себя. И тогда Господь вдохнул в плоть жизни «Y-хромосому». И если каждая из двадцати трех пар женских «Х-хромосом» имеет возможность, как велосипедист в тандеме, отдохнуть, набраться сил, пока напарник крутит педали, а потом, восстановившись, снова взяться за работу, то мужской единственной «Y- хромосоме» – не на кого переложить ответственность. «Y» в труде без передышки, и восстановиться может только за счет себя. За счет борьбы внутренних генов, моделирующих во временном человеке его вечную данность, характер, черты, поступки, - его отношение к добру и злу. Через Y-хромосому внедрился в рептильный мир Вселенский дух, и через нее же может исчезнуть…

Сперматозоид, это фонтанирующее обличье Пришельца, был крепко навеселе! Он упивался своей легкостью и удалостью! Лихо расталкивал собратьев, пробиваясь к желанной цели. Хотя и они, его вариации, были такими же разгулявшимися, нестерпимо настырными, оттого, в давке, в расхристанном оголтелом движении гибли полчищами и потоками, а иные, здесь же, бок о бок с ним, засыпали на ходу. Похмелье скоро начинало мучить и его: ведь уже не в первом поколении на записывающей сладкой ленте все отчетливее и болезненнее отмечался ген, ответственный за алкоголизм. Пришелец с нестерпимою жаждою успокаивал себя мыслью, что отыграется за все страдания потом, понуждая родившегося человечка к безмерной усладе зельем.

Одолевала и одышка: с каждым поколением люди все меньше двигались, противясь предначертанной природой сущности и восполняя недостающую естественную энергию так называемыми препаратами. К тому же в седьмом поколении один из его предков носителей, из разорившихся, бросивших родовое гнездовье дворян, перенес тяжелую венерическую болезнь, и только в те годы появившийся пенициллин спас его отравленную жизнь. По другой ветви, из крестьян, получивших вольную и побредших по свету, тоже пришла недоброкачественная наследственность: на чужбине человек теряет стыд, - проще отдаться похоти.

Он также помнил, как некогда носитель, мужчина, перед первой брачной ночью на сорок дней удалялся от мира, вкушал пищу и готовился, оставаясь наедине с собой и Господом. А наступал срок, и прежде, чем войти в женщину, свершал молитву, призывая силы Небесные, перед чреслами ее, понимая, что предстоящее – вселенская великая эстафета. Причастие к таинству Божьему, которое не обретешь даже в молитвенном доме. Где он – всего лишь посредник, и семя его - либо смертная плоть, либо вечный Дух.

Сперматозоиды впереди внезапно всполошились, разбегались по чреву в стороны. Пришелец также, собрав все силы, резко метнулся вбок, краем зрения успевая заметить, как хищная пасть вируса сомкнулась, пусто лязгнув, прямо у его конечностей. Пришелец стремглав летел теперь поперек общего движения, будто мотоциклист по отвесной стене. Акульи зубы громадного, страшного хищника прожектором блистали за спиной, хватая, заглатывая на ходу десятки, сотни тысяч сперматозоидов.

Пришелец скатился в ложбинку, как воин в окоп. Растекся по дну ее, затаился, замер: почти исчез.

Как быстро даже у него, все помнящего и знающего, менялось восприятие жизни! Вот только он был частью мужчины, и ему нравилась легкость и доступность женщины, которая не заботилась о детородстве, а искала, как и мужчина, наслаждение. Но здесь, в женской утробе, брошенному на выживание, ему хотелось схватить за руку ту женщину и провести ее по своему прошлому.

В начале двадцатого столетия, в годы революции, Пришелец потерял родного брата близнеца. Вирус присосался и пожирал, пожирал уже зачатую живую плоть, и каждый укус, это страшное кровожадное смакование, отражались на нем - и страх пожирал его. Он ждал, бессильный к сопротивлению, когда хищник подберется к нему, уже ни на что не надеясь. Но вирус насытился, и заснул, как способны дремать они годы, дожидаясь новую жертву.

Человек, тогда родившийся, был как вирус: уничтожал и уничтожал себе подобных.

Каким счастьем отсюда виделись плодоносные времена, когда детородное лоно охранялось пуще любого богатства: развязывались войны, если чужак посягал на него, и женщине, разверзшей чресла свои вне семейного ложа, не было пощады.

Женщина – поле – и законами, заветами, моралью и суровым наказанием мир заботился, чтобы семя пало на почву сдобренную, прополотую от сорняка. Посланник попадал в чистое сохраненное чрево, где, напоенное кровью только что разошедшейся девственной плевы, вершилось Зачатие – смешивались два генотипа, две данности, прорастая новой жизнью. Посланник также царственно и безмятежно устраивался в женском чреве, уже выносившим не одного ребенка, как в выделанном, отгладившимся удобном седалище. И оно было пригодно для родов, и становилось вместилищем Духа, ибо душой, красивой или убогой Господь наделяет каждого, а Дух передается из вечного бытия от тех, кто сохраняет Его.

Ненасытный вирус рвал и метал, пожирая бегущие ему прямо в пасть стада. Расстилаясь по ложбинке, так, чтобы не видно было из-за краев, Пришелец медленно полз по-пластунски. Стремглав метнулся за хоботок матки. Хищник остался по другую сторону поедать собратьев! А он вновь был тем редким избранником, который на протяжении веков оказывался в женском лоне тогда, когда узкие родильные врата - были раскрыты! В нужный срок полной женской луны!

Пришелец счастливо скользнул за порог, и тотчас склонился, сжался, упрятывая главное в себе: сахарную пленку с нанесенными на ней письменами. Чуждый дух напалмом бил навстречу, выжигал, пытаясь стереть и переиначить пронесенные им через века знаки.

Шестнадцать поколений назад он, неготовый к такому испытанию, едва уцелел в подобной страшной переделке и дал плод с измененным генотипом.

Тогда отец, крестьянин с соломенной головой, все косился на своего чернявого малыша, тянущегося ко всякой музыке и танцам. И гонял, бивал жену по пьяному делу, принесшую ему непохожее чадо. Жена была не то, чтобы совсем невинна: она спуталась с веселым скрипачом, когда муж служил в солдатах, да и полюбила, знать, гулящего человека. Пришелец это все узнал, когда с выброшенным семенем старого солдата очутился в бабьем логове, и сразу же его повело, закружила музыка и песнь. И он, доселе продолжавший род простодушных упрямых крестьян, вобрал в себя иную суть: вписались чужие письмена.

Бывший солдат болел, слабел, считая, что старые раны дают о себе знать, бабки ворожеи говорили о сглазе, о порче, и поили мужика колдовскими отварами.

Пришелец знал, каким недугом тот был поражен. В оброненных скрипачом скрижалях хранилась притча о том, как заболел Египетский фараон, которому Авраам, из страха, отдал жену, назвав ее сестрою: «…и взята она была в дом фараонов. И Аврааму хорошо было ради нее, и был у него мелкий и крупный скот, и рабы и рабыни, и лошади и верблюды. Но Господь поразил тяжкими ударами фараона…». Авимелеха, царя Герарского, Господь успел предупредить: «Ты умрешь за женщину, которую ты взял, ибо она имеет мужа».

Два разных злака не могут лечь в одну лунку без ущерба друг другу. Крестьянин волей своей, упрямством, молитвами переломил непонятную болезнь, а скоро, когда веселому музыканту ревнивый казак снес саблей голову, и вовсе оздоровел, расправился, дожив до внуков, которые, на его старческое счастье, родились с соломенными головами.

Но светловолосых или чернявых мальчиков так и отличала странная тоска по иной жизни!

Пришелец был почти у цели. Яйцеклетка вызревала, наливалась спелостью, вынося с собой женскую «Х-хромосому».

Можно было передохнуть. Только бы не задремать! Тысячи сперматозоидов заняли в ожидании позиции. Все во внимании, как затаившиеся перед броском охотничьи псы.

Время шло, тянулось, медленно, невыносимо. Сперматозоид рядом охладел, и другой, чуть дальше, растекся мыльной пеной. Носители мужской хромосомы стали вымирать.

Пришелец чувствовал в себе еще большой заряд энергии. Значит, он может отныне впервые воплотиться только в женщине. Тоска скользнула по всем существу: тысячелетия был он - он! Хранил в себе эту плату с чипом первочеловека! Зачем все? Его не будет, он растворится в этом океане, в этой бесконечности женской магмы!

Но истина заключалась в том, что у него, точнее, теперь, у нее – в запасе было еще два дня! А «игрики» - были обречены.

«Они вообще слабы и недолговечны», - с неожиданным женским шовинизмом подумал о мужчинах Пришелец. Некогда человек, который в клетке своей нес его нетленную сущность, прочитал в журнале статью о том, что мужчины на земле вымрут раньше, нежели женщины: потому что мужская Y- хромосома наследует все болячки, как по отцовской линии, так и по материнской. И накопленная масса отрицательной информации рано или поздно перейдет критический рубеж. Автор отпускал мужской особи на земле порядка ста пятидесяти тысяч лет. Правда, другой ученый доказывал, что волноваться не стоит: «мужчина» еще годков миллионов пять потянет. Может быть, мужчины и стали вдруг менять пол, делая невыносимо тяжелые хирургические операции, в интуитивном страхе мужского исчезновения и, таким образом, дезертируя с поля боя? Пришелец впервые с гордостью вспомнил о той записи в своих скрижалях, в которой во все времена не хотел признаваться даже себе: один из его предков мужчин, зарабатывая пайку хлеба в долгой тюремной жизни, стал исполнять роль женщины. Тогда «Y»- хромосома почти атрофировалась, и гипертрофировалась деятельность «Х» - хромосомы.

Временный человек, прочитав статьи, отбросил журнал, как ненужный хлам. Но Пришелец задумался не на шутку: ведь это он накапливал смертоносные изъяны, и ему уже не раз казалась, что дальше невозможно, он ослаб, изнемог, он весь болячка. Пришелец знал многое, но, как человек помнит лишь время своей жизни и не способен заглянуть в будущее, так и он: помнил лишь время земного существования, и не знал конечной цели. И что, вот так, накопив дряни в себе, в этой дряни захлебнуться, и стать прахом земным, заражая своей порчей землю?

Все вокруг, - женское ли чрево, вселенная ли? – содрогнулось, заходило ходуном, и почудилось, что никаких сотен тысяч и миллионов лет не будет, а вот оно – светопреставление!

Чужой проходчик своим отбойным молотком шурфил нежные горизонты шахты женского лона. И разъяренные орды чужого семени вулканической лавой устремились в материнскую сердцевину.

Желанная, поторопленная женским оргазмом, яйцеклетка, набухая, выкатывалась, будто солнце меж горных вершин.

Пришелец, преследуемый спадающей лавиной, рвался вперед! Как бы ни были сильны гены, активирующие безумие, разрушающую страсть, - самые могучие гены в каждой клеточке человека те, что отвечают за выживание и продолжение рода. Пришелец уносил ноги, проклиная людей, поражаясь их беспамятству: как они все быстро забывали!

Было: сладкую плотскую вольницу скручивали жесткие ветхозаветные родовые законы. Перестала действовать мораль, заповеди, явилась наука евгеника, и в предвоенной фашистской Германии, или в другой, далекой от нацизма стране, - в двенадцати штатах Америки, а по существу, негласно, и во всех остальных – прошла насильственная массовая стерилизация людей с выбракованной породой. Как ни бесчеловечны, кажутся, эти посягательства гомосапиенса на Божьи права, результат они дали: достаточно взглянуть на последующий уровень жизни в этих странах. Правда, и Вселенная не промолчала: откликнулась страшной войной, распространив локально изъятую человеческую ущербность по всему миру. Опаленная войной душа в изуродованном теле занесла в скрижали Пришельца ожоговые раны.

Накапливается критическая масса (если даже не брать в расчет напасть иммунодефицита). Грядет – новая инквизиция: мысленно Пришелец тянул руку и голосовал на Всемирном форуме по спасению человека, как вида: «Принять закон о необходимости фильтрации людских пород». В злорадстве, под набегающей волной, ему виделся герметический отсек, где, будто цыпленка бройлера, содержат отобранную для скрещивания мужскую особь. И женщину, прошедшую родовой тест еще в раннем детстве, запирают до поры в специальной барокамере, надежно заменяющей девственную плеву.

Пришелец сходу, как в лютый зной, прыгнул в дышащие свежестью воды яйцеклетки.

Он знал этот миг – долгожданный, редкий. Единственная реальность, когда незримый вечный мир приотворял оковы человеческого бытия.

Он был каплей дождя в бесконечном вселенском ливне, весело взбивающем пузырями безбрежный океан.

В невесомости у него исчезло – стало не ощутимым - и без того крохотное, почти отсутствующее тело.

Он был – только письменами, занесенными на него от истоков времен. Какая разница, на чем они, на папирусе, бумаге, на полоске сахарозы или электронной плате?

Он был – запечатленным словом. Был – душою, принесшей миру себя. Был – единым с сим миром духом.

Он ведал – чувствовал во всем - присутствие Пославшего его.

Пришелец окунулся в трепетно объявшие воды, хотел сделать глубокий нырок, полагая себя гибким дельфином. И… стал тонуть, захлебываясь, вконец обессиленный трудными дрогами.

Люди в жизни много говорят об экологии, о среде, которая формирует человека. Но мало отдают отчет в том, что первая, самая воздействующая среда: ткань яйцеклетки – в ней осадок всей женской жизни! Как в человеке за жизнь формируется или уничтожается личность, так здесь, в ткани яйцеклетки, в генотипе закладывается данность фенотипа. За двадцатое столетие Пришелец приспосабливался в питательной среде яйцеклеток, будто рыба-ротан в городских водоемах.

Женская Х-хромосома легко, играючи, выплыла навстречу, и… этого он тоже никогда не мог заметить и осознать: словно коснулась чья-то легкая длань, и они уже были одним целым, крохотным плодом нового человека, еще внешне хранящим в себе приметы того и другого пола. И лишь слившаяся, вновь образовавшаяся хромосомная пара, знала, что она – девочка. Однотипная пара сразу зажила воедино, и пришедшая от женщины хромосома с более здоровой наследственностью потянула на себе хромосому, прорвавшуюся от израненного мужского семени. Природа яйцеклетки, в которую он попал в новом веке, была, на удивление, комфортна.

Пришелец вновь порадовался, что стал частицей женского, а не мужского организма: можно отдохнуть, подлечиться, переложив обязанности на крепкую хромосому-напарницу. И разнежено заснул.

… Рептильный мир наполнял землю. Рептилии, бесформенные и громадные, как волны океана, передвигались, жили среди высоковольтных линий электропроводов, гигантских атомных станций, турбин, железобетонных городов, которые все еще походили на жилые строения, если бы не полное отсутствие людей. Разросшиеся, бессознательные рептилии иногда застревали меж домов, заполоняя растекающимися телами улицы, закручивались в жерновах турбин, и сам Пришелец в тягучем тулове рептилии, накатившем на электролинию, бился в судорогах глобального искрящегося замыкания…

В жути он вырвался из сна: вот ведь, были времена, когда он и подозревать не мог о существовании кошмаров. А теперь чуть понервничал, или ударил по мозгам алкоголь – так хоть не ложись! Он решил не спать. Да и какой сон?

Пришелец плыл в девичьем тельце, словно в лодке под парусом, нежился в восходящих лучах зияющей жизни. Гены страстей, наслаждений, безумия уже завлекали картинами прекрасного человеческого бытия. Плоть требовала пищи и наслаждений. Как в прежних рождениях самым манящим из всего сущего грезилось яблоко женского лона, так теперь сохраненная память рисовала образ мужского сеятеля, как самую вожделенную часть вселенной. Хотелось скорее вместе с человеком появиться на свет и припасть к этой чаше проливающегося сладкого земного зелья.

11.Защита

Внимание все настойчивее фокусировалось внизу живота, и работа над диссертацией двигалась туго. Позвонила мужу, опять надолго затерявшемуся у мамы, просила прийти.

Обняла у порога, прильнула, как наскучавшаяся и любящая жена. Без притворства, так выходило.

Как с души спало: если вдруг, то вопрос снят.

«Надо купить тест на беременность», - думала она по пути в Залоговый банк, где располагался счет «Облонских-Центра»: поступил платеж, требовалось срочно перевести деньги.

На запертой наглухо двери висело объявление: «Звоните»…- и номер телефона внизу. Таня набрала указанные цифры. Ответила оператор страховой компании: банк приказал долго жить. Для того чтобы вызволить средства со счета, нужно было предоставить нотариально заверенные копии уставных документов и подать заявление, подписанное учредителями предприятия. Срок работы комиссии - не более шести месяцев. А потом, спустя это время, согласно установленной очередности начнутся выплаты. Три года не пройдет, как деньги в кармане!

Предстоял юбилей хора, на проведение которого и предназначались средства. Время не терпело, Бобруйский названивал «своему человеку», который некогда и рекомендовал ему этот банк, гарантируя надежность: «Все схвачено». Но «свой человек» и сам был в панике: у него «зависла» сумма, перед которой счет «Облонских-Центра» просто мелочь. «Разрулим», - слышала Таня в рубке решительный голос. Проходила неделя, другая, и решительный голос посоветовал Бобруйскому собрать документы и ждать: пока страховщики не закончат работу – он бессилен.

Татьяна на практике столкнулась с материалом для диссертации. Схема была проста: банк под высокий процент брал у населения деньги. И прельщенные люди делали вклады. А выдавал кредиты банк под малые проценты – такие альтруисты, все для народа! Собрали с одних, с сотен тысяч, раздали другим, единицам. И устранились: все по закону, согласно разнарядке. Известная формула «деньги – товар – деньги» была отброшена за исторической ненадобностью. Действовала быстрая по отдаче, не требующая больших затрат, схема «деньги – деньги – деньги». Люди хотели получать удовольствие, не собираясь растить детей.

Научный руководитель Вячеслав Вячеславович Сметанников с некоторым ошеломлением брал в считанные дни распухшую рукопись диссертации. На следующем занятии вернул труд и, высокий, красивый, холеный, поднял, будто сдавался, в знак признания несоразмерные фигуре узкие ладони. На полях, однако, игольчатым почерком были сделаны замечания. Первое: нужно было подкорректировать фамилии упомянутых в реферате авторов. Не потому, как он заметил, что они одиозны – это сейчас никого не волнует. Просто – члены аттестационной комиссии, тоже известные и почитаемые экономисты, в реферате на соискание научной степени должны увидеть свои фамилии. А также ссылки - на свои труды. Совсем иное впечатление! Второе: не меняя направленность мысли, смягчить тональность.

- Вы же в хоре поете, Татьяна Евгеньевна, - улыбался Сметанников, - спокойная, ровная тональность всегда убедительнее. Ведь все, на самом деле, всё понимают.

- Тогда почему все так живут? – подалась вперед Татьяна, приподняв плечи.

И вновь взгляд научного руководителя с высоты его роста увяз за вырезом платья: было жарко, и она не надела лифчик. «Надо купить тест на беременность», - не к месту вновь пронеслось в ее голове.

- Примите, пожалуйста, более удобное для работы положение, - нашелся Сметанников.

На тесте ясно вырисовалась вторая полоска – она и без этого уже почти не сомневалась, что беременна. Не важно, от кого? Это будет ее ребенок.

Вечером сообщила мужу о беременности: на этот раз, ее стараниями, он так и не ушел к маме, жил дома.

- Тогда уж тебя точно в армию не возьмут, - добавила она заботливо.

Женя долго сидел на кровати, молчал, мял руки.

- Ладно, - дал он добро, - только это в последний раз.

У нее было двадцать восемь кукол, и каждое утро, перед тем, как отправиться в детский сад, она их усаживала рядком и кормила с ложечки.

Прежний смысл, который Татьяна видела в теме диссертации, стал неважен. Смысл – теперь жил внутри нее. И ради этого смысла ей легко было принять условия некой общей игры, при которой с большой серьезностью и глубокомыслием делается заведомо никому не нужное. Она следовала рекомендациям научного руководителя, имеющего степень доктора, вписывая рекомендованные имена и соответствующие цитаты, затеняя в витиеватой ретуши первоначальную остроту проблемы.

Лицом, как все говорили, Таня была в отца, любителя охоты, а характером – в бабушку. А бабушка умела достигать цели. На исходе девятого жизненного десятка, во времена, когда молодые терялись, не умея заработать копейку, бабушка купила квартиру для семьи внучки, Таниной двоюродной сестры. Причем, будто предугадав, что деньги будут таять, она покупала так: накопила – приобрела однокомнатную квартиру. Снова, не разгибая спины, обрабатывала два огорода, подторговывала овощами, откладывала ветеранскую пенсию, сама, как в войну, сидела на каше и – двухкомнатная. И вот когда появилась трехкомнатная, бабушка сказала, что теперь душенька ее спокойна, можно и на покой собираться. Таня также доводилась внучкой, но ей квартира не предусматривалась: «Вы – сами добьетесь, - пояснила бабушка. - А тем – надо».

Бабушка в нее верила. Правда, сейчас, когда Таня ходила беременной от другого человека, она начинала подозревать, что бабушка, может быть, просто больше любила своего фронтового друга, отца первого ребенка, мужчину, так и не ставшего ее мужем. И любила всю ветвь, произошедшую от него. А Танина мама была от мужчины, которого бабушка выбрала в мужья, поставив перед собой цель.

Теперь об этом оставалось только догадываться. Вечно суровая бабушка выполнила последний обет и опочила в полном сознании, неожиданно, при последних мгновениях жизни, пролив горючие слезы. Однако и Тане она оставила наследство: маленькую иконку, доставшуюся ей от ее бабушки – разве это не стоило квартиры? И немножко наличных денег – как раз на то, чтобы внучка, способная всего достичь сама, могла выпустить отдельной книжечкой реферат и разослать его научным оппонентам.

Неожиданным образом нашлись средства и на юбилейные торжества хора. Приехал Валя, и она стала жаловаться ему на мужа, не способного принимать решений, на Бобруйского, по пьянству и разгильдяйству оставившего хор без праздника.

- Не становись бабой! – впервые резко осадил ее Ферамон.

- Я не баба, - надулась Малинка.

- Знаешь, чем отличается женщина от бабы? – посмотрел он сурово. -Женщину окружают – удивительные талантливые люди. Бабу – всегда мерзавцы и негодяи.

Валя сказал и тотчас бережно прижал к себе:

- Так ты осуществишь мою детскую мечту?

- Какую?

- Конюхом меня к себе в поместье возьмешь? Я, правда, с малолетства – лошадей увижу, плачу, так хотелось конюхом быть!

- Ты, думаешь, у меня будет поместье?

- Ну, там, в городе, у тебя будет своя компания или банк. А за городом - большая усадьба, - прорицал Ферамон, - подъезжает карета, в ней – барыня. «Мерседесы» разные, «Лексусы» стоят во дворе, а барыня – это ты, - подъезжает на карете. Выскакивает конюх, это я, в лаптях такой, в онучах, беру лошадей под уздцы, кланяюсь: «На завтра гнедых спрягать аль каурых изволите?».

- А Боруйский кем будет? – было интересно ей.

- Бобруйский? Дворецким. Он еще издали кричит пропитым басом: «Барыня едут!» Прячет недопитый шкалик в валенок, и спешит в дом, к хозяину: «Женька, хватит в компьютеры-то играть, садись быстро за диссертацию, да перелистни, перелистни страницу-то, ты ишо третьего дня на тринадцатой-то был!»

Малинка, что бывало нечасто, смеялась

- Вечер, - продолжал Ферамон. - Большая светлая гостиная. В первом ряду – дети разных лет. Много, много. Ухоженные, прекрасно одетые. На втором плане – взрослые. Лохматая голова одутловатого Бобруйского и поджарая фигура Жени, который на ту пору станет носить строгие тонкие усы. Пред ними - барыня. Барыня взмахивает дирижерской палочкой – хор запевает…

- Как мне нравится. С детьми, что их много и все хорошо одеты. И домашний хор.

Валя посмотрел на нее тепло, и ударил себя по лбу: у него был знакомый композитор, который мог отгрохать им юбилей – в Африке слышно будет! Нужно только взять в репертуар его песни!

Евгений Борисович сначала отнесся к этой затее, как к полной чепухе. Небрежно отбросил поданный ей листок с номером телефона, и все. Но через три-четыре дня он уже знакомил хор с новым репертуаром. Прибыл и композитор: статный, сухопарый, с непомерно высоким лбом. В костюме – с иголочки. С личной охраной. Он входил, как восставший из гроба, и по хору катилось оцепенение. Бобруйский со всеми людьми, даже если те безвозмездно давали деньги, умел вести себя так, будто это он – благодетельствует, и ему должны быть благодарны. Татьяна впервые видела, как Евгений Борисович мельтешил руками и даже чуть приседал, напыщенно и торопливо представляя гостю певческий коллектив.

Величал его дирижер «графом» Николаем Николаевичем Шереметьевым, тогда как, Таня точно помнила, Валя называл композитора «Достоевским».

Граф неподвижным взглядом, словно ощупывая, перебирал лица хористов. Рядом, за его плечом, возвышалось существо мужской особи, при виде которого с трудом размыкался рот: бритоголовый, крутоплечий, с клешнями рук в синих наколках.

- Альты нужно усилить, - неожиданно точно распознал на слух композитор слабое место хора.

Деньги граф Николай Николаевич вручил Бобруйскому без всяких «проводок», наличными: разрумянившийся Евгений Борисович радостно показывал Татьяне пачку «зеленых», лежащую в ящике стола. При этом организацию фестиваля композитор полностью брал на себя.

По стечению обстоятельств или некоему жизненному закону начало юбилейных торжеств было назначено на то же число, что и защита ее диссертации.

Развешенные таблицы и графики вызвали среди членов комиссии одобрительное движение: со старательностью вечной отличницы они были сделаны на фоне, словно тонированных, идеально выполненных графических изображений Московского Кремля, Госдумы, Дома Правительства и центрального офиса «Центрбанка». Аспирантка предельно лаконично изложила суть своего реферата, также кратко и чеканно ответила на вопросы: членам комиссии оставалось кивать головой и улыбаться. Все они собирались вернуться домой вечерним рейсом, и надо было уложиться так, чтобы достойно провести банкет.

Новоиспеченная «кандидат наук» (хотя аттестацию должна была еще подтвердить коллегия в Москве) торопилась того больше: празднования юбилея хора проводились в Рыбинске, славящемся певческими фестивалями. Поезд туда отправлялся в семнадцать.

В ресторан важных гостей отвезли на своей машине сам Сметанников и заранее заказанные такси. Произносились тосты, тянулись к «имениннице» бокалы, она же, только что защитившая ученую степень, думала об одном: как удрать со своего банкета! Татьяна и прежде никогда не пропускала концерты, а теперь, вызревавшая внутри ее жизнь, нестерпимо, счастливо влекла туда, где был хор, где его руководитель. Плоть от плоти.

Праздник набирал силу, и казалось, что никто уже не собирается ехать в Москву, а готовы остаться здесь, в русской глубинке, где такие талантливые, такие удивительные, не испорченные столичными отношениями живут люди. Татьяна спиртное не пила, только минералку и соки.

- Ну, выпей, выпей с людьми-то, неудобно же, - подталкивала ее мама.

- Мне нельзя, - шепнула ей Татьяна.

У мамы выкатились глаза.

- Со Сметанниковым, что ли, ребенка решили родить? – на свой лад поняла она.

- Мне уехать надо, - ответила дочь.

- Куда?! Ты что?! Люди же…

Татьяна огляделась: на нее уже мало обращали внимания.

- Ты же останешься. Угощай…

Это было – как с собственной свадьбы убежать! – жалко, что не убежала тогда!

12.Мальчик в платье

Она не шла, летела. Несла внутри себя главный подарок к юбилею хора: спасение его и будущее. В поезде сосед по боковым полкам угощал чаем: сам он, размашистый и широкий, наливался пивом, а ей носил стакан за стаканом – от щедрости души. Туалет на длительном переезде санитарной зоны оказался закрыт, сосед вынул из кармана самодельный ключ с квадратным гнездом и подарил ей: Таня приняла ключ как знак, который с сего времени позволит открывать любые запертые двери.

Была ночь. Клокотала душа. Обнесенная строительными лесами Церковь казалась с виду недействующей. Она вошла в притвор и тотчас родное, со стороны услышанное звучание хора, унесло душеньку под свежевыбеленные своды купола. О-о-о-о-а-а-а! – будто всей телесностью Таня витала в невесомости! Какое счастье, что она бросила какую-то ненужную ей комиссию, этот дежурный банкет, и приехала сюда, к своим, к музыке! Хор служил на клиросе. Люди, видимо, особо приглашенные, солидные, серьезные, стояли, как на параде. Композитор Николай Николаевич и его неизменный исполин телохранитель держали в руках свечи и выглядели людьми из дальнего прошлого: не советского и даже не царского, а того, когда жили римские легионеры и гладиаторы.

Малинина влилась в хор, запела, почувствовав необыкновенное успокоение: как в гнездо вернулась. Глаза хористов выстреливали вопросом: «Ну, как?!». И она прикрыла веки: «Все нормально».

«Ну, рассказывай?!», - уже звонко тянулись к ней девчонки в автобусе. Похоже, этого слова - «защитилась» - и не хватало народу для полного ликования: обнимали, жали руки, чмокали в щеки. Солист Чибирев ударил по струнам гитары: «Эх, Таня, Таня, Таня, Таня дорогая…». Юная, совсем недавно перешедшая из «детской» группы хористка Юля, восторженно водила головой, будто перед ней была недосягаемая звезда.

Следующим утром опять было выступление в Храме: перед младшими школьниками – широко раскрытые глаза, затаенные дыхание, белые банты и уложенные материнскими руками волосики, как ей все это было еще близко: ближе, чем ее взрослый мир.

В полдень начались основные торжества. Что творилось! Съехавшиеся с близлежащих областей музыканты играли, пели, отплясывали, народники выбивали дробь на ложках, звонарь устроил перезвон в колокола и колокольчики, сыпались признательные величальные речи, умельцы дарили поделки, художники презентовали картины, и цветы, цветы несли отовсюду: пышными букетами была уставлена вся сцена. Евгений Борисович, сидевший посредине зала за столиком с микрофоном, периодически вставал, церемонно, значимо, как он умел, раскланивался, иногда сдержанно, скромно отвечал на приветствия или шутил: «Можно подумать, что мы присутствуем на открытии памятника. Я пока еще живой».

Наступал кульминационный момент. Ведущему концерта - известному киноактеру! - не хватало дыхания для выражения полноты чувств:

-… хор «Облонских-Центра» продолжает традиции классического искусства…

Хористы, все навытяжку, с пунцовыми или бледными лицами, в ощущении небывалой масштабности события, чередой теснились за кулисами.

- Евгений Борисович! – вдруг судорожно, словно в трансе, прошептала юная Юля, - а вы знаете, что Таня Малинина диссертацию защитила!

Таня сжала в руке ключ, как талисман. Если бы все знали, какую радость она несла в себе на самом деле! И опять Бобруйский умилительно катил в ее воображении детскую коляску…

… Снова цветы, букеты потоками хлынули отовсюду. Овации выстраивались в отлаженный ритм. Дирижер отдал поклон слушателям.

- Сегодня не только наш юбилей, - Евгений Борисович встал вполоборота к хору. - У одной из наших молодых исполнительниц большое торжество…

Маша Петрова радостно ткнула ее в бок. Ровная в жизни, умеющая не выказывать своих чувств, Малинина текла в улыбке и сдавливала горлом подступающую слезу: вспомнил о ней, здесь, на событии!..

- Ей исполняется – семнадцать лет! Все вы знаете, что такое семнадцать! Пожелаем…

Юная рослая Юля, которую, наверняка, не все участники хора помнили по имени, сделала шаг вперед: ей аплодировали, ее одаривали, к ней распростирал руку дирижер.

Татьяна, казалось, исчезла. Не со сцены. С лица земли, по которой катилась одиноко детская коляска, да ненужный вагонный ключ тяжелил чужую чугунную руку.

- Какой гад, какой гад! – шептала, спускаясь в слезах со сцены, Маша Петрова.

- Ты про кого?

- Про Бобруйского, про кого?! Ты приехала среди ночи… ты… Давай, я ему все скажу.

- Что скажешь?! Не надо. Что ты.

Телекамеры кружились вокруг Бобруйского, щелкали фотоаппараты.

- Когда мы начинали, были суровые времена. Помню, как с нас потребовали исполнить песню: «Партия – наш рулевой». Спели мы ее вдохновенно, хотя внутри каждый старался, чтобы не рассмеяться…

- А разве это совместимо, - успел встрять молодой журналист, - вдохновение – и внутренний смех?

Бобруйский, на мгновение, задумался:

- Двойная мораль при «совке», к сожалению, была нормой жизни…

Таня достала фотоаппарат, про который совсем забыла на собственном банкете. Сновала между людьми, пристраивалась, ловила объективом лицо руководителя – выдающегося музыканта – внезапный поворот головы, нахмуренный в задумчивости лоб. Для истории. Для потомков. Она сохранит.

Человек композитора, похожий на римского легионера или гладиатора в строгом костюме и с наколками на руках, распоряжался банкетом: рассаживал, подводил, следил за полнотой столов: его безропотно слушались, делаясь меньше ростом или чуть приседая перед ним, без того огромным. Марина Игнатьевна, прогнувшись, неразрывным парусом развевалась за легионером!

Ах, пчелочка златая,

Что же ты жуж-жишь, жуж-жишь?

Уже на иной, застольный лад продолжал праздник хор. Евгений Борисович сидел, склонив набок голову, растомлено улыбаясь, как атаман, с которым любо жить и который умеет любить и ценить всех, прошедших с ним ни одну пядь земли.

Юная высокая Юля торопилась чокнуться с руководителем, приближая высокий фужер, вертелись рядом Катя, Рая, артистка Уланова, снежным комом липли женщины, давно оставившие хор – эти с особым правом тянули Евгения Борисовича на себя, говорили, заглядывая в глаза, припадали к его груди.

« Ну и что? – улыбалась Малинина. - Ну, трахались вы с ним, ну, трахаетесь, ну, и что?! Какой в этом смысл?!»

Чувство победы наполняло ее - обхитрила она всех. Понесла от талантливого незаурядного человека. Ребенок вырастет, и тогда - все поймут.

Я к губам прилипну, с ними я умру,

Жаль, жаль, жалко мне, с ними я умру…

Также, с песнями, переместились в поезд. Праздник продолжался: клубок выпивающих и бесконечно поющих хористов двигался по вагону туда-сюда. Евгений Борисович, который ехал в соседнем вагоне СВ, навестил питомцев, в сопровождении железного легионера прошел по всем купе, для каждого нашлось у него теплое слово, взгляд, рукопожатие.

Татьяна чувствовала, как устала. Страшно за эти два дня она устала. Стояла в проходе, открыв окно, постоянно сторонясь и пропуская снующий народ, выходила в тамбур, но и там – курили, чадили. Возвращалась обратно.

- Поздравляю, - одной рукой Евгений Борисович протягивал фужер, а в другой держал бутылку коньяка.

Ей четко увиделась его рука с плоской бутылочкой «Шуйского бальзама».

- Я беременна, - произнесла она медленно.

Ну, сказала, и сказала.

- Отчаянная барышня, - качнул он головой.

Ну, ответил, и ответил.

Зрачки железного легионера из глубоких, провальных впадин сделали четкое, колебательное движение. Евгений Борисович передал фужер с бутылкой в ближайшее купе, и под раздавшиеся в ответ возгласы неизъяснимого восторга двинулся, прикрываемый широкой спиной телохранителя, к выходу.

Таня набрала номер Валентина.

- У меня будет ребенок, - сказала она тепло.

-Что? Что?! Ничего не слышно.

Она поспешила в тамбур.

- У ме-ня бу-дет ре-бенок, - произнесла в трубку по слогам.

- От кого? - был он насторожен.

- Не скажу, - выговорила она также медленно.

- А сколько по времени? – был настойчив он.

- Четыре месяца.

- Четыре месяца?! – Изумился Ферамон - Вы на теплоходе тогда плавали?..

- Ты меня с теплохода увез.

- Увез…– Он вел подсчеты.

Ее поманило сказать то, что он ожидал услышать:

- Месячные у меня были второго или третьего, а ты меня увез шестнадцатого…

- Ты уверена, что от меня?

- Я же говорю: не скажу.

- А ты была в эти дни с Женей?

- С Женей? - прозвучало имя, как открытие: ведь Евгений Борисович – тоже Женя. - С Женей - была.

- Но ты-то знаешь от кого?!

- Какая разница? Ты живешь с Вероникой, я живу с Женей. Вырастет ребенок, я ему все расскажу.

Поезд покачивался, колеса стучали: зачем все, зачем все?

- Что?! Что?! – выбежала с телефонной трубкой, зажимая левое ухо, в тамбур счастливая, крепко выпившая Юля. – Сейчас прямо? Хорошо. Хорошо. Приду.

Она кинулась обратно, и через мгновения, доставая на ходу помаду, с косметичкой в руке заскочила в туалет.

Малинина ждала. Стояла. Ну, и какое ей дело? Ну, и пусть! У нее иная цель: родить, вырастить до трех лет, и тогда решать. А почему до трех? Может, до восемнадцати? Дать образование, настоящее, музыкальное, и тогда?

Юля выбежала обратно. Унесла в свое купе косметичку. И одергивая платье, успокаиваясь, делаясь вальяжной и независимой, прошла в соседний вагон. И откуда что?

Таня открыла дверь своего купе. Чибирев с Машей резко сели рядом, раскрасневшиеся.

Зачем все, зачем все?!

- Пошли вместе к нему, - сказала Маша.

- Я сама, - приняла Таня неожиданное решение.

Ключ, вот для чего ей был даден ключ.

В соседнем вагоне было тихо. И прохладно. На большом перегоне поезд бросало из стороны в сторону. Она шла, удерживая равновесие, разведя руки, как во тьме. Вот и дверь, шестое купе, места одиннадцать-двенадцать: она сама покупала билеты. А дальше что? Броситься на нее? На него? Или просто открыть – и рассмеяться! Или?..

Татьяна тихо, беззвучно вставила ключ с квадратной выемкой в дупло замка с четырехугольным металлическим стержнем, бездыханно, медленно повернула. Дверь подалась. Она двинула ее чуть, лишь бы заглянуть, убедиться, и тогда уж… Голая спина увиделась в проем: с синими бисерными полосами, рисунком. Это был не он. Это гладиатор! Дура, Юлька, зачем ей?! Белая ягодица тряслась над столом, крупная, толстая. Не девичья, бабья. В зеркале она увидела… бородатое лицо. Евгений Борисович утыкался щекой в стол, и кажется, дружески улыбнулся, заметив в зеркале ее отражение…

Она тихо прикрыла дверь, и пошла, набирая скорость. В переходе меж вагонами, где ходит под ногами пол, кто-то больно схватил за плечо. Юля, перепуганная, оглядываясь, убегала от кого-то. Таня пропустила девочку, заметив в глубине вагона лобастое, худое лицо композитора, пошла за ней, как тот гладиатор-телохранитель, прикрывая расправленными плечами.

Шли будни. День за днем. Таня жила от дома до работы, от работы до дома: ходила, как по тоннелю, никого не видя и не слыша, ни во что не желая вмешиваться. Лишь однажды в этот тоннель, прорвав картонную стену, вкатил коляску с ребенком бывший хорист Женя Искупаев: она повстречала его вечером на улице. От былых выпивок в нем не осталось и намека. Подтянутый, серьезный, он, казалось, тоже ходил по своему тоннелю. Таня разглядывала лицо мальчугана в коляске: упитанный такой битюг, хороший. Искупаев понимал, почему она так смотрит. Поправил одеяльце вокруг лица ребенка, посмотрел и сам, будто давно не видел. Поднял глаза на Татьяну: улыбнулись друг другу, не спрашивая ни о чем, и разошлись.

Все есть – как есть, будет – как будет, думала Татьяна. Евгения Борисовича ей было искренне жаль. Готовился новый цикл песен композитора Шереметьева, его представитель постоянно наведывался из Москвы. Евгений Борисович выбегал навстречу суровому Гладиатору, старался приветить, угостить, как это делает женщина, стараясь угодить любимому мужчине. В эти дни она узнавала в руководителе хора себя, когда ночами, словно ослепшая ко всему прочему в мире, бродила вокруг «Облонских-Центра», выглядывая в светящихся окнах Бобруйского, желая только одного: быть с ним рядом. «У моей мамы до меня был ребенок, девочка – моя сестра - она умерла в трехлетнем возрасте. Мама ее очень любила, и когда она была беременна мною, то ждала девочку. А родился я, мальчик. Но она так хотела девочку, что наряжала меня в ее платьица с кантиками и ажурными воротничками и нарукавниками. Даже в ее трусики. Я занимался в кружке вышивания, отсюда и фортепиано, и … Я очень хорошо понимаю женщин», - теперь совсем на иной лад мысленно слышался ей рассказ Евгения Борисовича. В большом мужчине так и остался жить мальчик в платье – в угоду любимой маме ему хотелось быть сестрою, а как быть собою, он не знал – за это мама его не любила. Мальчик всегда старался быть любимым мамой и в потаенном своем существовании оставался своей сестрою.

Стало ясно, что имел в виду ушедший в монастырь хорист Базукин, когда говорил ей: «У Евгения Бобруйского есть одно преимущество в отношениях с женщинами: в отличие от других мужчин, он душой от женщин независим».

культура искусство литература проза повесть Хор, сеятель, Малинина
Твитнуть
Facebook Share
Серф
Отправить жалобу
ДРУГИЕ ПУБЛИКАЦИИ АВТОРА