Опубликовано: 09 апреля 15:58

Гасан Гусейнов Артистический мат

 (Советские идеологемы в русском дискурсе 1990-х) http://mirovid.profiforum.ru/t129-topic

 

Феномен артистического мата нельзя обойти потому, что именно артист, художник, постоянно работающий со словом звучащим, интуитивно извлекает ключевое речение из повседневности и возвращает его современникам уже в качестве поведенческой инструкции, пусть полуосознанной или экстравагантной. Перекройка любого, в том числе — идеологического, материала лежит в природе творчества, да и само формирование идеологии как социокультурного явления это тоже в определенном смысле — продукт артистической творческой деятельности. Громадная литературная продуктивность Маркса, Ленина или Троцкого в не меньшей степени обусловила «оргию слова» (Вальтер Шубарт), царящую в тоталитарном государстве, чем массовая жажда политическо  го действия у низших, угнетенных слоев общества.  На стадии вступления в новую эпоху мат и мог восприниматься как символическое выражение полного освобождения от «старого режима» с его традицией разделения речи на разрешенную цензурой и нецензурную. Заметным делало этот процесс живейшее участие в нем интеллигенции, особенно — писателей и артистов. Из множества документов эпохи приведу свидетельство  Ивана Бунина:  2 марта 1919.  Новая литературная низость, ниже которой падать, кажется, уже некуда: открылась в гнуснейшем кабаке какая-то «Музыкальная табакерка» — сидят спекулянты, шулерa, публичные девки и лопают пирожки по сто целковых штука, пьют ханжу из чайников, а поэты и беллетристы (Алешка Толстой, Брюсов и так далее) читают им свои и чужие произведения, выбирая наиболее похабные. Брюсов, говорят, читал «Гавриилиаду», произнося все, что заменено многоточиями, полностью. Алешка осмелился предложить читать и мне, — большой гонорар, говорит, дадим.  «Вон из Москвы!» А жалко. [...]  22. 4. 1919.  Город [Одесса] чувствует себя завоеванным каким5то особым народом, который кажется гораздо более страшным, чем, я думаю, казались нашим предкам печенеги. А завоеватель шатается, торгует с лотков, плюет семечками, «кроет матом»... [...] Одна из самых отличительных черт революций — бешенная жажда игры, лицедейства, позы, балагана. В человеке просыпается обезьяна.497  Когда период революции закончился, язык не только вернулся в традиционные рамки, но и подвергся цензурной «чистке». Официальной политикой в отношении речевой практики населения стал пуризм. Никаких публичных читок (как, впрочем, и никаких «Музыкальных табакерок»), подобных тем, что описаны у Бунина, с конца 1920 х гг. уже быть не могло. Артистический мат ушел во второй план речи, но сохранил свою силу в подтексте. Будучи абсолютно закрытым для публичного (устного или письменного) высказывания, матерный подтекст оставался и своеобразным немым художественным средством, и двуострым (амбивалентным) знaком: для одних носителей языка это был знак определенной гражданской позиции, более или менее чуждой режиму; для других — словесное выражение цинизма, правдивый повседневный самоотчет в неискренности. Условную границу перехода от революционной раскованности к раннесоветскому ханжеству можно провести по 1925 году, к которому относится известный эпизод первой всесоюзной конференции пролетарских писателей (январь 1925):  На четвертый или пятый день съезда разыгрался скандал. Выступавший как представитель ЦК Партии Лев Сосновский, говоря о всевозможных литературных уклонах, хотя и не назвал имени, но бросил фразу, явно направленную против Маяковского:  — Есть у нас и такие поэты, которые вместо «рыдания матери» пишут «рыд матерный».  [...] Маяковский вышел на сцену, где сидел президиум съезда:  — Прошу слова!  Но предедательствующий в тот день Демьян Бедный отказал:  — Вы не делегат съезда!  — Тогда я спрошу съезд, желает ли он меня выслушать.  По залу прокатилось — «желаем». Своим правом Маяковский воспользовался в полной мере.  Попало от него и Сосновскому и руководителям печати. Закончил свое выступление он так:  — Я не знаю, насколько понятен или непонятен «рыд матерный», но приведу вам строки  поэта, который имеет патент пролетарского.  И он процитировал сплошь «мифологическую» строфу Демьяна Бедного. Генерал от литературы и — в ту пору — единственный кремлевский поэт рассвирепел:  — Эту шантрапу надо гнать отсюда, — заорал он, уже не выбирая выражений...  Маяковскому пришлось оставить зал заседаний...  Как видно, политическое содержание эпизода невозможно отделить от конфликта языкового: за спором о языковой форме — отчетливое противостояние вельможного партийного лицемера и несколько наивного борца за пролетарскую правду. Маяковский пытался нарушить правила игры, сломать границу между матерной привилегией начальства, играющего в народность, и артистическим вольным матом простонародья. Сделать это ему не позволили, а впоследствии и вовсе ограничили хождение мало мальски пряных слов в литературе и публицистике.  В приводимых ниже примерах, взятых из воспоминаний популярного советского артиста Михаила Козакова, эпизод с актером Грибуниным падает на вторую половину 1930 х гг. и передается автором как известное театральное предание.  Иногда и на сцене, и в жизни актерские хулиганства есть некий протест против многозначительного серьёза пуристов и ханжей от искусства. [...] Когда один из основателей старого МХАТа Грибунин играл разного рода купцов в пьесах Островского, он любил прямо на сцене легонечко, еле внятно, пустить матюшком, столь непременным для его персонажей. Кажется, в роли Курослепова к реплике выходившего из жуткого похмелья купца: «Небо валится!» — добавлял: «Еб твою мать,  небо валится!» Зал грохотал от смеха, но мат слышали только партнеры. А три тогда молоденькие актрисы-интеллигентки, будущие народные артистки всего СССР решили настучать про хулиганство Грибунина Станиславскому. Константин Сергеевич вызвал Грибунина для разговора.  Но последний, со свойственной ему верой в предлагаемые обстоятельства и убежденностью, объяснил Станиславскому, что этот мат — лишь второй план, что ничего подобного вслух он себе на  святых подмостках позволить не мог, — но в подтексте, вторым планом было. Станиславскому  эти доводы показались убедительными, и он отпустил Грибунина с миром.  Тот, выйдя из кабинета Станиславского, обнаружил в предбаннике молоденьких доносчиц, которые с нетерпением ожидали Грибунина. Они были уверены, что их коллективный донос даст нужные результаты. Каково же было их удивление, когда из кабинета Станиславского вышел бодрый старик Грибунин и, проходя мимо своих доброжелательниц, бросил им тут же мимоходом: «Ну что, *нецензурная брань*, нажаловались?»499  Истолковывая артистический мат как актерское хулиганство, Козаков указывает на два важных обстоятельства: публичное сквернословие в 1930 е годы уже является правонарушением; как подтекст, или «второй план», диктуемый «предлагаемыми обстоятельствами» (терминология «системы Станиславского»), мат приемлем в артистическом мире. В отличие от революционной матерщины, в пределе воспринимаемой как разнузданность дорвавшейся до власти обезьяны  (бунинский 1919 год), артистический «матюшок» советского времени — часть эстетики подтекста, продолжающей в новую эпоху старую русскую традицию так называемого «кукиша (фиги) в кармане»: незаметной для режима критики режима. Этот же тип речевого поведения, возбуждающий эсхрофемизм, наблюдаем в поэме Георгия Оболдуева «Устойчивое неравновесье» (1934):  Вы думаете, чудеса, милсдарь?  Молодцы, что такое ду ма е те.  Идите в звязду. Звизда?  Много туды сунуто. Остатки? — Суньте и те.500  Как часть эстетики подтекста мат становится атрибутом мужества, постепенно складывается мода на него, он делается непременной составляющей мужского микрогруппового общения. В эссе подростка послевоенного времени пунктирной линией показано нарастание матерной эстетики повседневности:  [С 1945] Трофейный Харлей с коляской движется пируэтами. Свернул в переулок и подпрыгивает на булыжниках. Принято матюгаться. Пацаны от скуки пускают «блинки». [...] Золотые коронки штабиста. Наследие тёмного прошлого. Отборный мат. Картофель в «мундире». Большой начальник! [...] Хризантемы — цветы на японском халате! У крестьян паспортов нет! Махровая матерщина. Паханы «держат мазу». Хозяйки к празднику моют окна.501  Динамика советской послевоенной матерщины представлена здесь на фоне других знаковых бытовых мелочей по схеме:  — отдельные матерные высказывания как дань моде («принято матюгаться»);  — мат, применяемый как элемент красноречия («отборный мат»);  — мат, превратившийся в бессодержательную речевую смазку («махровая матерщина»).  В контексте нашей темы важно осознание современником функции матерной речи в культуре как элемента эстетики повседневности. Новым в это сердцевинное советское время — война и первые послевоенные годы — становится именно распространение артистического, или интеллигентского, мата как культурного жеста. На это указано и в другом достоверном историческом источнике — опубликованном лишь в 1990 х гг. дневнике С. М. Эйзенштейна.  Увлечение фольклором [в словаре Эйзенштейна — эвфемизм матерщины — Г. Г.] давно уже  укрепилось как признак хорошего тона среди широких слоев советской интеллигенции, литераторов и литературоведов.502  И следующее поколение деятелей культуры восприняла эту традицию внутрицеховой раскрепощенности, или — глядя на нее под иным углом зрения — разнузданности.503 Рассмотрим подробнее лежащий в той же традиции девиз молодых актеров шестидесятников:  Был тогда [в конце 19505х — начале 19605х гг.] у молодых современниковцев [артистов театра  «Современник»] хулиганский девиз, благодаря которому удавалось иногда вдруг многое совершить, девиз, призывавший к конкретным действиям в любой обстановке, спасавший от рефлексии, не позволявший долго размышлять и сомневаться: «А хули?»504  Итак, в подтексте артистического матерного слова носитель языка видит следующие подразумеваемые концепты:  — ‘раскрепощенность’ («хулиганство»);  — ‘свободу от рефлексии и сомнений’;  — ‘действенность’.  Наличие языкового горизонта, куда можно было обратиться за искомыми свойствами (пусть и в гомеопатических дозах), — предопределяло грядущий взрыв матерной речевой активности в обстановке слома существовавшего режима. В начале 1990 х гг. появляется эпиграмма на новую русскую демократию:  Нам демократия дала  Свободу матерного слова.  Да и не надо нам другого,  Чтобы воспеть ее дела.  Общество двоемыслия, общество официального пуризма, которое готово было терпеть простонародный мат как выражение культурного уровня социальных низов, переживало восхождение артистического мата в годы перестройки и после нее как вызов самой поведенческой парадигме двоемыслия. Но официально либеральный и официально почвеннический варианты пуризма по разному понимали этот вызов.  Я бы сказал так: берегите мат! Охраняйте его от поглощения литературой! Этот выдающийся  национальный феномен заслуживает того, чтобы жить самостоятельной жизнью. Культурная  интеграция убийственна для него.505  Что это за самостоятельная жизнь, однако, не уточняется.  Почвенник видит в расширении применения мата угрозу устоям народной жизни с ее привычной и удобной сегрегацией «высокого» и «низкого», «официального», «белого», праздничного существования и «подпольного», «черного», будничного прозябания:  Всюду этот, сердитый. Всюду мат демократ.  Пять свечей поминальных у стенки стоят.  Если снайперы в танке,  Спи спокойно, Останкино [...].506  Либерал западник, наоборот, видит в мате не завоевание демократии, но лишь обнажившееся подпольное сознание официоза:  Прекратились лауреаты, секретари, герои,  массовые протесты и всенародные подъёмы.  Остался мат, лай собак, визг женщин,  прибой грязных волн о грязный берег.507  Снятие границы между полями разрешенного и вольного слова вталкивает в общее пространство свободы все социальные слои, смешивая простонародный («плебейский») мат с артистическим («культурно обусловленным», «матом цитатой»). Из этой смеси возникает новая речевая реальность, в которой матерный язык и может символизировать самое демократию. Сохраняя демократическую установку, некоторые писатели предлагают защитить матерный слой языка от чрезмерного употребления — как некое меньшинство, которое будет лучше чувствовать себя в резервации. Так, писатель Юлиу Эдлис, объясняя, почему «в твердыне» его «убежденной антиматерщинности была пробита брешь»508, признается, что с расширением публичности матерного словоупотребления непредсказуемо меняется вся система языка. Бывший «идеологический антиматерщинник» в момент гибели официальной идеологии становится идеологом спасения изоляции матерщины. Такую эволюцию пережили в годы перестройки и после нее многие носители языка.  Если бы языковые процессы проходили изолированно друг от друга, можно было бы целенаправленно воздействовать на них. Но трудность в том и состоит, что, согласно распространенному мнению, матерный язык вторгся в открытый речевой поток посоветского культурного общества в порядке компенсации идеологического вакуума. То обстоятельство, что общество поджидало нового на полнения для этого вакуума с другой стороны509, свидетельствует лишь о неузнанности в нецензурном, обсценном слое языка усвоенной им за советское время идеологической семантики.510  Те носители языка, что противостояли советскому режиму и считали свой мат частью «государственной крамолы», видят в массовом матерном языке новой, небывалой бесцензурной эпохи «опошление и обесценивание» того, что, как им теперь кажется, было «эксквизитной национальной валютой»:  Русский мат проделал на глазах нашего поколения отрицательную эволюцию; мы были современниками его расцвета и стали свидетелями его деградации. Матерная брань как эффектное  выразительное средство, унаследованный от предков изысканный архитектурный мат поблек  и распался, уступил место ленивому словоблудию, утратил эмфазу и эмоциональность, выродился в систему вялых междометий и хуже того — в набор ничего не значащих слов5паразитов, в слабоумное «бля, бля». Где они, виртуозы матерщины, вдохновенные импровизаторы, которых я знавал в лагере, у которых учился? Где эти самородки, мастера ажурных многоэтажных конструкций,  хранители и эстеты мата? Беззубая ругань сделалась достоянием пьяниц, стала худшим образцом  получленораздельной речи, идиотическим сотрясанием воздуха, ибо она утратила всякий смысл  и резон: то, что теперь называется матом, — это какой5то песок между зубами, какое5то безостановочное слюнотечение. Рафинированный тюремно5лагерный мат (некоторое представление  о нем может дать известный словарь5справочник Жака Росси) разлился по стране, словно лопнула фановая труба, но с тех пор, разведенный и разжиженный, ставший общенациональной речью,  опошлился и обесценился. Интеллигенты, выдающие себя за блатарей, и чиновники, подражающие интеллигентам, сопляки5дошкольники, окололитературные дамы, древние старухи матерятся  по привычке, без зазрения совести, точно сплевывают на пол.511  Итак, общим знаменателем матерного дискурса оказывается его вторичная тривиализация в обстановке полной языковой свободы и, таким образом, сохранение за матом высокого идеологического статуса. Те, кто признавали этот статус втайне, но ханжески отвергали публично, объявляют неподцензурный мат воплощением демократии. Те, кто употребляли его втайне как эстетическое достояние свободы, отрицают право на мат за «толпой» и «сопляками». Те, кто отрицали мат во всех видах, готовы перед лицом суровой реальности поступиться своими принципами, но хотели бы получить от носителей языка гарантии «умеренности» в дальнейшем употреблении ими мата.  Идеологическая сила мата по прежнему состоит в том, что он кажется носителям языка возможным предметом воздействия, общественным орудием, пользователями которого должны и могут быть особым образом подготовленные и допущенные к мату лица.

культура искусство общество общество
Твитнуть
Facebook Share
Серф
Отправить жалобу
ДРУГИЕ ПУБЛИКАЦИИ АВТОРА